Я остался один после смерти родителей: отец умер от проблем с печенью, а мама на три года позже, от отравления какими-то антидепрессантами, с которыми уже не справился ее почти угасший организм. Из родственников у меня остались сестра бабушки с ее семьей, которые жили далеко за городом и перманентно ненавидели мою мать, а отца и меня презирали. В общем, один.
Правда, однажды, примерно через месяц после смерти мамы, на моем пороге материализовалась одна из «тех» («теми» я называл всю свою многочисленную деревенскую родню, ветвь, произраставшую из могучего корня Антонины Павловны Пучковой, бабушкиной сестры), находящаяся со мной в каком-то жутком родстве – что-то вроде четвероюродной, может, еще и внучатой. Кажется, это все присовокуплялось к слову «сестра».
При виде ее передо мной проплыла, как тяжело груженная фура на фоне предзакатного неба, картина трехлетней давности: похороны отца и толпа сельских родственников, одних женщин в черном, как стая воронья, старательно, по-деревенски взвывающих. Не переставая, кстати, при этом постреливать опухшими от слез (все по-настоящему!) глазками в разные стороны: как же, нечасто удается вывезти в город все немаленькое семейство, включая девок, возраст которых либо уже перевалил, либо совсем чуть-чуть недотянул до горчащего оскоминой «на выданье». Меня, тогда шестнадцатилетнего, это резало…
…не хуже любимой косы Никанора Петровича. Она (коса, конечно!) была, в противоположность довольно малорослому хозяину, с длинной ясеневой ручкой, естественно, отполированной после множества сенокосов, с хищным стальным лезвием, которое Никанор Петрович любовно точил бесконечными зимними вечерами со звуком «цви-и-исть-цви-цви-и-исть», проводя оселком по лезвию с какой-то странной усмешкой и многозначительным прищуром водянистых глаз…
Спустя год я прочел, что, оказывается, такие защитные явления наблюдаются психологами довольно часто, и это если и не совсем нормально, то уж точно безвредно для организма. Дело в том, что никакого Никанора Петровича в природе не существует, так же как его знаменитой косы (я так четко представил себе эту ясеневую ручку, что немедленно пришлось поверить во все остальное). Просто в моем сознании, в достаточной степени помраченном потерей дорогого человека, не мог уложиться тот похабный срам, смысл которого я, несмотря ни на что, понял сразу же. Мой мозг, чтобы смягчить удар, подсунул мне сразу кучу образов, которые я был вынужден обрабатывать, совершенно не думая о поразившей меня бесчеловечности. Очнулся я только для того, чтобы бросить горсть земли, и, содрогнувшись от сухого стука, разрыдался.
Потом были завешенные зеркала, жующие лица, мама с воспаленной от соли кожей, какие-то деловитые тетки, сновавшие туда-сюда с блюдами, зияющее пустотой место во главе стола, с неизменным прямоугольным лепестком черного хлеба, укрывшим стакан водки, тошнотворные запахи кутьи и ладана, снова жующие, глотающие мерзкие лица и снова водка из многочисленных рюмок, опрокинутых над провалами глоток. Меня рвало сначала в туалете, потом на улице, куда я выбежал, чтобы не видеть маму, лица, теток, зеркала, чтобы спастись от самого отвратительного из всех ритуалов, которыми обросло, стыдясь своей неказистости, погребение человеческого праха.