Предисловие: Тема «Чехов и евреи» с позиции современности
Для читателей, знакомых с книгами Марка Уральского «Горький и евреи», «Бунин и евреи», данная книга будет, несомненно, воспринята как следующий логично мотивированный шаг писателя в направлении раскрытия исследуемой им темы русско-еврейских культурных связей конца XIX – начала ХХ века. Тема, затрагиваемая Уральским, по целому ряду исторических причин мгновенно вызывает ассоциации с полемикой по «еврейскому вопросу», что имела место в русском литературном сообществе того времени. Однако в ряду классиков, о которых пишет Уральский, только сильно политизированный Максим Горький публично заявлял себя в этом дискурсе. И Лев Толстой, и Чехов, и Бунин, декларировавшие свою аполитичность, от него всячески дистанцировались. И действительно, от «портретного» Чехова в интеллигентском пенсне и аккуратненьком пиджаке читатель никак не ожидает грубых антисемитских выпадов, которые позволял себе Федор Достоевский и – в особенности, Василий Розанов.
Если мы посмотрим на Чехова с точки зрения современного мировидения, когда визуальные репрезентации воспринимаются как «имидж», а фотографии – как «перформанс», то его привычный нам со школьной скамьи «иконографический» образ приобретет совсем иные очертания. Затрапезный чеховский люстриновый костюм окажется тщательно подобранной стратегией, суть которой была в том, чтобы создать устойчивый образ «скромного человека дела». Материал костюма в этой знаковой системе был маркером демократичности. По словам Бунина, Чехов в первый период их знакомства держал дистанцию, подчеркивая разницу в их происхождении, и с достоинством заявлял значимость своего положения в социальной иерархии тогдашнего общества. Вот именно в этом моменте, содержащем риторический вопрос: какое место я, с учетом моего происхождения, могу занимать в современном обществе, мне видится главная завязка темы «Чехов и еврее».
Книга Уральского уделяет большое внимание исторической периодизации положения еврейства в России, которая совпадает с жизнью Чехова. Такой подход представляется чрезвычайно уместным и особенно потому, что все этапы воспитания личности Чехова, его вхождение в профессиональную литературную среду, совпадают с периодом массового появления ассимилированного и аккультурированного[1] еврейства в российском обществе. Уральский цитирует Марка Алданова – тонкого знатока русской истории «эпохи великих реформ», который в статье «Русские евреи в 70-х – 80-х годах» писал:
Будет вполне естественно, если будущее историографы русской интеллигенции, как дружески расположенные к евреям, так и антисемиты, начнут новую главу ее истории, с тех лет, когда евреи стали приобщаться к русской культуре, так как роль евреев в культурной и политической русской жизни в течение последнего столетия было очень велика. Главу эту следует начинать с конца 70-х и начала 80-х годов минувшего века.
Первый значимый факт в истории взаимоотношений Чехова с современниками-евреями относится к периоду антиеврейских погромов 1881 года. Тогда Чехов-студент медицинского факультета писал своему соученику по таганрогской гимназии будущему правоведу Савелию Крамареву, что погромы произошли там, где люди «не заняты делом». В такой оценке тех трагических событий уже видна сердцевина пафоса зрелого Чехова, знаменитого писателя и драматурга: искать панацею от социальных и личных невзгод в активном общественно полезном труде. Из этого письма создается впечатление, что сам Чехов, тогда еще совсем молодой человек, делает главную ставку на усердную учебу, надеясь благодаря полученному таким путем образованию, выбраться из среды, где властвует тьма – той среды, которая ему самому была знакома с детства. Здесь налицо параллель между ситуацией самого Чехова и его однокашника-еврея – оба они стремятся уйти из родовой среды и единственный путь для них «выбиться в люди» – это упорный труд и учение.
Начав заниматься литературным трудом – в первую очередь для улучшения своего материального положения, Чехов, выступая как юморист, в начале своей писательской карьеры полностью опирается на определенную литературную традицию. Он наследует из наработок своих предшественников образы «смешного, жалкого еврея» – гоголевский Янкель, и стилизованный под него Исайя Бумштейн в «Записках из мертвого дома» Достоевского:
Нашего жидка, впрочем, любили ‹…› арестанты, хотя решительно все без исключения смеялись над ним. Он был у нас один, и я даже теперь не могу вспоминать о нем без смеху. Каждый раз, когда я глядел на него, мне всегда приходил на память Гоголев жидок Янкель, из «Тараса Бульбы», который, раздевшись, чтоб отправиться на ночь с своей жидовкой в какой-то шкаф, тотчас же стал ужасно похож на цыпленка. Исай Фомич, наш жидок, был как две капли воды похож на общипанного цыпленка.
Здесь, конечно, следует, памятуя гоголевскую фразу: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь…», воспринимать карикатурные образы евреев, созданные в русской литературе, как сложный культурологический феномен. Чехов плоть от плоти был учеником гоголевской школы и не мог, будучи прозорливым и вдумчивым аналитиком всего «человеческого, очень человеческого», не подметить подоплеки юмора Гоголя. Гоголь смеялся над Собакевичами, но, в общем то, был сам маргиналием в доминантной тогдашней культуре. И стоит задуматься над тем: кто Гоголю был ближе – Янкель с Сорочинской ярмарки или Собакевич? Было бы слишком наивным полагать, что Чехов не понимал сложной многоуровневой природы гоголевских комических образов.