Ранней осенью 1817 года у полковника Александра Николаевича Муравьева, в Шефском доме Хамовнических казарм, было шумно, людно и весело, как всегда бывает в холостых офицерских квартирах, у студентов и у людей, живущих «артистически». Табачный дым облаками висел под потолком. Кому не хватило места на диване и в креслах, присаживались на подоконники, облокачивались на стол, а то и просто, сыскав себе собеседника, ходили под руку из комнаты в комнату. Спорили, спорили до головокружения, до ссор, иногда бестолково, то со смехом, то с раздражением, то замирая от собственной дерзости – но каждому было что сказать, и разговор не прерывался ни на минуту. Здесь перебивали самозваных ораторов, противоречили сами себе и всё равно друг друга понимали. Как только умолкал один, вступал следующий – задорно и уверенно.
Были все бесстрашны и молоды – никого старше двадцати шести лет. Все одинаково презирали плавное течение светских бесед, и у всех, невзирая на разницу лиц, одинаковым ясным светом горели глаза, как всегда бывает у разумных и неравнодушных молодых людей, захваченных общим движением. С вероятностью немало интересных типов нашел бы в квартире полковника Муравьева внимательный художник. Тот, глядишь, весь подался вперед, опершись коленом на сиденье стула, то ли от желания возразить, то ли просто от усиленного внимания; у того, любителя обличений, язвительная, злая улыбка на губах вот-вот рассыплется смехом или криво, как шрам, взбежит на щеку; тот от волнения бледен, рот приоткрыт, как у школьника; те сидят обнявшись и отвечают противникам дружно – Орест и Пилад! – а через пять минут, быть может, рассорятся «навеки» (то есть на весь вечер) и мрачно сядут порознь. Сброшенные от духоты мундиры, распахнутые воротники, заалевшие щеки, непрерывно дымящие трубки, выражения порой уж очень не парламентские – не собрание парадных портретов, а сплошь стремительные зарисовки. И разговоры, Боже мой, что за разговоры!
– Новгородское вече…
– Тоже и Москва.
– Вы истории не знаете, и я вам это докажу. Москва всегда была оплотом единовластия.
– Господа, примеров надо искать не в отечественной истории… отечественная история – болото.
– А это уж и не патриотично.
– Зато логично.
– История – не математика.
– Не пустословь, тебе не идет.
– Господа! Господа!.. Дайте договорить. Саша, будь добр, не кричи мне на ухо. В отечественной истории мы не найдем ни одного положительного примера… господа, я патриот, но на Европу надо смотреть, на Европу!
– Уж посмотрели. Через оконце, спасибо Петру Великому.
– В тринадцатом-то году и через двери глянули.
– Не понравилось, а, князь?
– Наше оконце – европейские книги, сочинения… Говорят – армия невежественна, армия груба, а в гвардейской казарме меж тем Руссо читали.
– Мы-то, может быть, и заглянули… Нас – сколько? Сотни… А остальным доведется ли? Кто смотрит сквозь венецианское стекло, а кто и в щелочку.
– Мы смотрим вольно, а страна лежит в невежестве и даже не сознает, что живет по-скотски.
– По́лно – не сознает! То-то до сих пор запрещено поминать не только Пугачева, но и его неповинное семейство – кексгольмских узников…
– Разве мы здесь – страна? Мы горсточка счастливцев… Несправедливо. А беремся судить.
– По своему образованию и положению имеем право.
– Смирения, князь.
– Я возражаю! Смирение губит государство.
– Мать любит дочь.
– Ну и глупо.
– Ты уж не предлагаешь ли сапожника сажать в министры только за то, что он сапожник?
– Во Франции попробовали. Простонародный бунт порождает сперва море крови, потом непросвещенных правителей из черни, потом опять тиранов. Un circle vicieux