Пот заливал глаза, ручьями стекал по спине. Влажный тропический воздух забивал легкие. Каждый удар сердца, с трудом гнавшего по венам густую кровь, молотками отдавался в висках. Плечи ломило от тяжести кирасы. Гудящие ноги не слушались, и с каждым шагом отрывать их от вязкой, жирной земли становилось все труднее. Стертые подошвы зудели. Хотелось прилечь, замереть, отгородиться от всего своей спиной и больше ни о чем не думать.
Но Мирослав не давал роздыху. Он то исчезал впереди за кустами, то возвращался, подгоняя изнемогающего от усталости Ромку, известного в Новой Испании как дон Рамон Селестино Батиста да Сильва де Вилья. А впереди почти всегда оказывалось одно и то же. Очередной отряд, либо криками и песнями загоняющий испанцев, либо сидящий в засаде и ждущий, когда те на них выйдут. Пока у конкистадоров оставались силы и боеприпасы, мешики вели себя осмотрительнее, а потом осмелели. Они устраивали настоящие облавы и травили испанцев как диких зверей. Тех, кто сопротивлялся, убивали, а тех, кто падал обессиленно или изнемогал от ран, вязали и волокли к лодкам, чтобы переправить через озеро в столицу. Но там их тоже не ждало ничего, кроме допроса, издевательств и смерти на жертвенном камне.
Иногда Ромке казалось, что им не выбраться живыми. В каждой тени чудился ему притаившийся враг. За каждым взмахом птичьих крыл слышался шорох оперения мешикской стрелы. Каждый цепляющийся за одежду сучок казался смуглой рукой, впивающейся в одежду и норовящей утащить в кусты. Но каждый раз, когда на молодого человека накатывала паника, Мирослав непостижимым образом оказывался рядом, бросал несколько подбадривающих слов и снова исчезал в чаще, оставляя Ромку наедине с усталостью и страхом.
Когда молодому человеку в очередной раз стало казаться, что он не выдержит, упадет в траву и зарыдает, Мирослав призраком появился из чащобы и скомандовал привал. Ромка облегченно уселся у могучего корня, растирая гудящие ноги. Богатая накидка из перьев, снятая с убитого мешикского касика, намокла, расползлась, и слипшиеся перья осыпались с нее, как с линяющей горлицы. Камзол превратился в лохмотья, покрытые бурыми пятнами высохшей крови, по счастью, в основном вражьей. Панталоны зияли прорехами, из которых скоро начнет вываливаться срам. От одного сапога подметка отлетела напрочь, и даже два локтя пеньки, намотанные поверх, не спасали от щекотки лесного мусора. Голенище второго было сверху донизу издырявлено чем-то тонким и острым. Но кто его так и чем, Ромка припомнить не мог, слишком уж много всего случилось за последнее время.
Похожие следы как-то оставил на его валенке клевачий кочет, когда он сопливым еще отроком приблизился к курятнику. Мерзкая птица предательски налетела со спины и всадила шпоры в ногу прямо через толстенный войлок. Ох и орал он тогда. Совсем, думал, порешит его петух. Но повезло. Кто-то из дворовых подбил злобную тварь поленом и на руках отнес истекающего кровью мальчика в подклеть. Там с него срезали наполненный кровью валенок, перевязали тряпицей и с причитаниями отправили отрока в дом – размазывать по щекам слезы и сопли пред светлы очи приемного отца – князя Андрея. Но тот не стал ругать. Улыбаясь в бороду, выслушал сбивчивый, прерываемый рыданиями рассказ о Ромкиных злоключениях, положил ему на голову широкую, теплую ладонь и сказал:
– Не переживай, петух – птица боевая! В царстве поднебесном, за Великой стеной, его символом отваги и воинского духа почитают. Невелика в том поражении страсть[1].
У Ромки отлегло от сердца. А через две недели, когда раны на ноге совсем закрылись, он рассыпал за амбаром просо, взял у печи медную кочергу и подстерег мерзкую птицу.
Что за морок – оборвал молодой человек нахлынувшие воспоминания. Мирослав пропал. Только что его спина, облитая странным, неуловимо меняющимся под цвет листвы вокруг плащом, маячила среди деревьев – и вот на тебе. Растворился. Хоть бы слово молвил, хотя пора б уже привыкнуть к его молчаливой манере. Мирослав мало изменился с тех пор, как они покинули Москву и отправились в далекое путешествие, казавшееся сперва веселым приключением, но обернувшееся трудным военным походом. Правда, за этот год Мирослав, надо отдать должное, стал относиться к молодому человеку с куда большим почтением, да и Ромка притерпелся к независимым манерам спутника, назначенного ему в слуги, но так и не свыкшегося с ролью.
Мирослав. Москва. Мама. Ее остроскулое, загорелое, с бойкими черными глазами лицо встало перед Ромкиным внутренним взором. Томясь в московских снегах в заточении у коварного князя Тушина, она, наверное, страдает по сыну и мужу. Ведь князь Андрей рассказал ей о своем намерении отпустить ее на все четыре стороны, если отец Ромки, граф Гонсало де Вилья, будет отстаивать интересы княжества Московского в Новой Испании, о чем и хотел сообщить ему через сына. Искушенный царедворец наверняка даже помыслить не мог, до каких высот доберется гордый идальго, убивший Мотекусому и занявший его место.