Посвящается другу моему, графине Брюс, урожденной графине Румянцевой, которой могу сказать всё, не опасаясь последствий
Я родилась 21 апреля (2 мая) 1729 года (тому сегодня 42 года) в Штеттине, в Померании. Мне рассказывали, что, так как желали сына, то вовсе не были рады, что я появилась первой; впрочем, отец выказал больше удовольствия, нежели его окружавшие. Мать чуть не умерла, производя меня на свет, и еще долго спустя находилась между жизнью и смертью. В кормилицы дали мне жену прусского солдата, которой было лишь девятнадцать лет: это была женщина живая и красивая. Меня поручили одной даме, вдове некоего фон Гогендорфа, занимавшей место компаньонки при моей матери. Мне рассказывали, что эта дама так неумело взялась за меня, что сделала меня очень упрямой. Она так же дурно обошлась и с матерью, ибо та вскоре ей отказала, так как эта женщина была груба и любила возвышать голос. Она повела дело так хорошо, что я никогда не слушалась, пока мне не прикажут по крайней мере раза три, и притом очень внушительным голосом.
С двухлетнего возраста меня вручили француженке-эмигрантке по имени Магдалина Кардель, которая была вкрадчивого и льстивого характера и считалась немного фальшивой; она очень заботилась о том, чтобы я, да и она также, являлась перед отцом и матерью такою, какой могла бы им нравиться. Следствием этого было то, что я стала слишком скрытной для своего возраста.
Отец, которого я видела не так часто, считал меня ангелом. Мать не очень-то беспокоилась обо мне: через полтора года после меня у нее родился сын, которого она страстно любила; что касается меня, то я была только терпима, и часто меня награждали колотушками в сердцах и с раздражением, но не всегда справедливо; я это чувствовала, однако вполне разобраться в своих ощущениях не могла.
Когда мне было около четырех лет, Магдалина Кардель вышла замуж за адвоката по имени Кол ар, и меня поручили ее младшей сестре, Елизавете (Бабет) Кардель, смею сказать, образцу добродетели и благоразумия, – она имела возвышенную от природы душу, развитой ум, превосходное сердце; она была терпелива, кротка, весела, справедлива, постоянна и на самом деле такова, что было бы желательно, чтобы при всех детях была подобная.
На свадьбе Колар я опьянела за столом, после чего вовсе не хотела ложиться спать без нее и так кричала, что должны были меня унести и уложить между отцом и матерью.
Бабет Кардель вначале чрезвычайно мне не нравилась: она меня не ласкала и не льстила мне, как ее сестра, последняя же тем, что давала и обещала мне сахару да варенья, добилась того, что испортила мне зубы и приучила меня к довольно беглому чтению, хоть я и не знала складов. Бабет Кардель, не столь любившая показной блеск, как ее сестра, снова засадила меня за азбуку и до тех пор заставляла складывать, пока не решила, что я могу обходиться без этого.
Мне дали учителя чистописания и учителя танцев. Учитель чистописания заставлял меня обводить чернилами буквы, которые он писал карандашом; учитель танцев заставлял ходить и делать кое-какие па на столе; но это были, кажется, даром выброшенные деньги, потому что я научилась писать и танцевать в действительности лишь гораздо позже; вот что такое это раннее образование, которое обыкновенно ни к чему не ведет.
Когда мне было три года, отец с матерью свезли меня к бабушке в Гамбург. Одно только обстоятельство я припоминаю из этой поездки – то, что меня взяли в немецкую оперу и я увидела там актрису, одетую в голубой бархат, шитый золотом; она держала белый платок в руках; увидев, что она вытирает им глаза, я начала так искренно плакать и кричать, что пришлось отослать меня домой. Эта сцена так сильно запечатлелась у меня в душе, что я помню ее и сейчас.
По возвращении в Штеттин я чуть не убилась до смерти: я играла в комнате матери, где стоял шкаф, полный игрушек и кукол; ключ от него был у меня. Однажды я до того разыгралась, что шкаф упал на меня; мать подумала, что меня задавило, вскочила и бросилась ко мне; но, к счастью, дверцы шкафа были отперты, и он лишь так удачно накрыл меня, что я осталась под ним цела и невредима, отделавшись одним испугом. В другой раз я чуть не проткнула себе глаз ножницами: острие попало в веко.
Помню, я проставила 1733 год в письме, которое написала матери, находившейся тогда в отъезде. В том же самом году я видела в Брауншвейге короля Фридриха Вильгельма: меня ввели в комнату, где он находился; сделав ему реверанс, я, говорят, пошла прямо к матери, которая была рядом со вдовствующей герцогиней Брауншвейгской, ее теткой, и спросила: «Почему у короля такой короткий костюм? Он ведь достаточно богат, чтоб иметь подлиннее?» Король захотел узнать, о чем я спрашивала; пришлось ему сказать; говорят, он посмеялся, но это ему не понравилось.
В 1734 году мать разрешилась вторым сыном. Старший, который стал хромым, дожил только до тринадцатилетнего возраста и умер от сыпного тифа. После его смерти узнали причину несчастного случая, который мешал ему ходить без костыля и из-за которого непрестанно давали ему бесполезные лекарства и обращались к самым известным врачам Германии; врачи советовали посылать его на воды в Аахен, Теплиц и Карлсбад; он возвращался оттуда всё таким же хромым, каким туда ездил, и нога всё уменьшалась по мере того, как он подрастал. Когда он умер, его вскрыли и нашли, что у него был вывих бедра, полученный, вероятно, в самом раннем детстве. Припоминали, что, когда ему было полтора года, у него сделался такой сильный жар, что думали, у него горячка, и после этого он перестал ходить. Отсюда предположили, что его уронили женщины, ухаживавшие за ним, и что тогда он вывихнул бедро, но этого ни они и никто другой не заметили вовремя, чтобы принять нужные меры.