В моих ушах еще звучит пронзительный свисток локомотива, шумят колеса поезда – и весь этот шум и грохот покрывают дорогие моему сердцу слова:
– Христос с тобой, деточка!
Эти слова сказала мама, прощаясь со мной на станции.
Бедная, дорогая мама! Как она горько плакала! Ей было так тяжело расставаться со мной!
Брат Вася не верил, что я уезжаю, до тех пор, пока няня и наш кучер Андрей не принесли из кладовой старый чемоданчик покойного папы, а мама стала укладывать в него мое белье, книги и любимую мою куклу Лушу, с которой я никак не решалась расстаться. Няня туда же сунула мешок вкусных деревенских коржиков, которые она так мастерски стряпала, и пакетик малиновой смоквы[1], тоже собственного ее приготовления. Тут только, при виде всех этих сборов, горько заплакал Вася.
– Не уезжай, не уезжай, Люда, – просил он меня, обливаясь слезами и пряча на моих коленях свою курчавую головенку.
– Люде надо ехать учиться, крошка, – уговаривала его мама, стараясь утешить. – Люда приедет на лето, да и мы съездим к ней, может быть, если удастся хорошо продать пшеницу.
Добрая мамочка! Она знала, что приехать ей не удастся – наши слишком ограниченные средства не позволят этого, – но ей так жаль было огорчать нас с братишкой, все детство не расстававшихся друг с другом!..
Наступил час отъезда. Ни я, ни мама с Васей ничего не ели за ранним завтраком. У крыльца стояла линейка[2]. Запряженный в нее Гнедко умильно моргал своими добрыми глазами, когда я в последний раз подала ему кусок сахару. Около линейки собралась наша немногочисленная дворня: стряпуха Катря с дочуркой Гапкой, Ивась – молодой садовник, младший брат кучера Андрея, собака Милка – моя любимица, верный товарищ наших игр – и, наконец, моя милая старушка няня, с громкими рыданиями провожающая свое «дорогое дитятко».
Я видела сквозь слезы эти простодушные, любящие лица, слышала искренние пожелания «доброй панночке» и, боясь сама разрыдаться навзрыд, поспешно села в бричку с мамой и Васей.
Минута, другая, взмах кнута – и родимый хутор, тонувший в целой роще фруктовых деревьев, исчез из виду. Потянулись поля, поля бесконечные, милые, родные поля близкой моему сердцу Украины. А день, сухой, солнечный, улыбался мне голубым небом, как бы прощаясь со мной…
На станции меня ждала наша соседка по хуторам, бывшая институтка, взявшая на себя обязанность отвезти меня в тот самый институт, в котором она когда-то воспитывалась.
Недолго пришлось мне побыть с моими родными в ожидании поезда. Скоро подползло ненавистное чудовище, увозившее меня от них. Я не плакала. Что-то тяжелое давило мне грудь и клокотало в горле, когда мама дрожащими руками перекрестила меня и, благословив снятым с себя образком, повесила его мне на шею.
Я крепко обняла дорогую маму, прижалась к ней. Горячо целуя ее худенькие, бледные щеки, ее ясные, как у ребенка, синие глаза, полные слез, я обещала ей шепотом:
– Мамуля, я буду хорошо учиться, ты не беспокойся.
Потом мы обнялись с Васей, и я села в вагон.
Дорога от Полтавы до Петербурга мне показалась бесконечной.
Анна Фоминишна, моя попутчица, старалась всячески рассеять меня, рассказывая мне о Петербурге, об институте, в котором воспитывалась она сама и куда теперь везла меня. При этом она поминутно угощала меня пастилой, конфетами и яблоками, взятыми из дома. Но кусок не шел мне в горло. Лицо мамы, такое, каким я его видела на станции, не выходило из памяти, и мое сердце больно сжималось.
В Петербурге нас встретил невзрачный серенький день. Низкое небо грозило проливным дождем, когда мы сходили на платформу вокзала.
Наемная карета отвезла нас в большую мрачную гостиницу. Я видела из окна шумные улицы, громадные дома и беспрерывно снующую толпу, но мои мысли были далеко-далеко, под синим небом моей родной Украины, во фруктовом садике, подле мамочки, Васи, няни…
Глава II. Новые лица, новые впечатления
Было двенадцать часов дня, когда мы с Анной Фоминишной подъехали к большому красному зданию.
– Это вот и есть институт, – сказала мне спутница, заставив дрогнуть мое и без того бившееся сердце.
Еще больше я обомлела, когда седой и строгий швейцар широко распахнул передо мной двери… Мы вошли в широкую и светлую комнату, называемую приемной.
– Новенькую-с привезли, доложить прикажете-с княгине-начальнице? – важно, с достоинством спросил швейцар Анну Фоминишну.
– Да, – ответила та, – попросите княгиню принять нас. – И она назвала свою фамилию.
Швейцар, неслышно ступая, прошел в следующую комнату, откуда тотчас же вышел, сказав нам:
– Княгиня просит, пожалуйте.
Небольшая, прекрасно обставленная мягкой мебелью, вся застланная коврами комната поразила меня своей роскошью. Громадные трюмо стояли между окнами, скрытыми до половины тяжелыми драпировками, по стенам висели картины в золоченых рамах. На этажерках и в хрустальных горках стояло множество прелестных хрупких вещиц. Мне, маленькой провинциалке, вся эта обстановка показалась чем-то сказочным.