Написанный в эмиграции Александром Куприным (1870–1938) роман «Юнкера» – своего рода гимн военным училищам старой России, но отчасти также плач по ее загубленным молодым силам и по собственной юности писателя. Хорошо зная, что стало потом с этими самыми юнкерами в нашем отечестве, невозможно избавиться от звучащих «за кадром» голосов Вертинского и Окуджавы, надрывающих сердце и немножко манерных.
Лебединой песней в творчестве Куприна стал этот ностальгический «роман воспитания» – на фоне подкравшейся старости и полунищенского эмигрантского существования. Писатель грезит и упивается тем, что было – было с ним и страной – и прошло навсегда. В этом отношении его «Юнкера» очень похожи на столь же автобиографичную «Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина – другого эмигранта со сходной судьбой, пусть более талантливого и удачливого. Их имена и писались-то когда-то через запятую: Бунин, Куприн – лауреаты Пушкинской премии 1909 года.
Роман Куприна очень похож на большую повесть, с присущим ей единством места, времени и действия. Место – это элитное юнкерское училище в Москве и сама Москва конца XIX века. Живая и пестрая, с балами и катками, с широкой Масленицей, с подробнейшей топографией и московскими типажами – упоительное чтение для всякого москвича и гостей столицы. После четырех лет службы в пехотном полку Куприн подал в отставку и начинал литературную карьеру как газетный репортер (кто не читал цикл его очерков «Киевские типы», обязательно почитайте – в них уже видно, «по когтям», какой на подходе писатель в русской литературе). А время – это последние счастливые и томительные дни прощания с училищем, с воспоминаниями о прежних годах учебы, о муштре, проказах и шалостях, дисциплинарных арестах, летних отпусках, первых любовных романах и литературном дебюте юнкера Александрова.
Своего главного героя и рассказчика автор наделил собственной биографией, дерзким темпераментом, тайной страстью к сочинительству и даже своей полутатарской внешностью. Он – заводила, азартный танцор и спортсмен, робкий и влюбчивый хулиган, наивный мечтатель и пламенный патриот, разделяющий все предрассудки своего времени и сословия. Здесь-то и была зарыта собака будущей судьбы господ юнкеров – вчерашних мальчишек, с кодексом офицерской чести на уровне безусловных рефлексов. Империи умели выращивать своих верных защитников, но не всегда им это помогало.
Александров тужится решить в уме задачу, как ему, «тепличному дитяти», научиться командовать взрослыми солдатами и своими однолетками, которые не учились теории и даже не знали грамоты, зато умели делать все: «пахать, боронить, сеять, косить, жать, ухаживать за лошадью, рубить дрова и так без конца…» Еще меньше он способен понять, за что так оскорбляют проходящих мимо юнкеров бунтующие студенты: «Сволочь! Рабы! Профессиональные убийцы, пушечное мясо! Душители свободы! Позор вам! Позор!» Он готов и этих студентов защищать на войне от врага, хотя, как и солдаты, они не перестают быть для него «черной дырой»: «Но что я знаю о солдате, господи боже, я о нем решительно ничего не знаю. Он бесконечно темен для меня». Юнкеров в училище учили, «как командовать солдатом, но совсем не показали, как с ним разговаривать».
Дело прошлое, гибельное, трагическое, а так хочется помнить о хорошем:
«О, языческое удельное княжество Москва! Она ест блины горячими, как огонь, ест с маслом, со сметаной, с икрой зернистой, с паюсной, с салфеточной, с ачуевской, с кетовой, с сомовой, с селедками всех сортов, с кильками, шпротами, сардинами, с семушкой и с сижком, с балычком осетровым и с белорыбьим, с тешечкой и с осетровыми молоками, и с копченой стерлядкою, и со знаменитым снетком из Бела озера… А для легкости прохода в нутро каждый блин поливается разнообразными водками сорока сортов и сорока настоев. Тут и классическая, на смородинных почках, благоухающая садом, и тминная, и полынная, и анисовая, и немецкий доппель-кюммель, и всеисцеляющий зверобой, и зубровка, настойка на березовых почках, и на тополевых, и лимонная, и перцовка и… всех не перечислишь».
Размечтался, парижанин.
В советскую Москву бывший злостный антисоветчик Куприн вернулся с согласия Сталина, когда ему было уже не до всего перечисленного выше – да и до литературы тоже. Вернулся, чтобы умереть на любимой родине.
Игорь Клех