Что смерть? – лишь ты не изменись
душою – смерть не разрознит нас
М.Ю.Лермонтов
Савелий Карпович, доживающий восьмой десяток лет, сидел за столом: крошил хлеб в горячий бульон, трясущимися руками подносил к бесформенному зияющему отверстию в седой бороде ложку с размокшим, пропитавшимся легким, для старцев, куриным бульоном кусочки хлеба.
Не только старость, но и дряхлость подступила к некогда здоровому, крепкому телу: маленькие, тускло-ледяные глаза, под мохнатыми, густыми и седеющими бровями постоянно слезились, глубокие морщины на лбу, щеках, возле носа, где нет густой поросли волос причудливо двигались в такт медленных жевательных движений. Жизнь неимоверными усилиями цеплялась за это изношенное тело.
Возле печи, сноровисто ворочалась маленькая, сухонькая старушка, в длинном мышиного цвета платье в клеёнчатом в мелкий цветочек фартуке, который местами обильно замазан, затёрт сажей и жиром. Верхней губы у старушки как бы не было, и казалось, что нос острым углом сразу переходит в нижнею массивную челюсть.
Кухня не представляла никакой особенности: русская печь с цветной занавеской, деревянная бочка для воды, ухваты, и конечно «потёмкинский трофей» – диван 30-х годов прошлого века с большими круглыми цилиндрами в качестве подголовников. В комнате, единственной в этом доме, кроме кровати, «горки» – шкафа для посуды, стоял круглый стол, да несколько с жестким сиденьем «венских» стульев. Кровати обычно были закрыты полинявшими от многочисленных стирок бледно-синими покрывалами. На столе – единственный источник информации – старенький радиоприёмник.
Анфиса Сидоровна, именно так звали и величали супругу Савелия Карповича, задвинув чугунок в печь, поставила ухват в угол, по привычке вытерла руки о полотенце, висевшее возле печи на большом гвозде, обратилась к супругу, закончившему трапезу, уже пьющему чай из блюдца с каким – то особым «пришвыркиванием», протягивающем струйки горячего чая через волосяную сеть усов и бороды.
– Слышь, Савелий, погода-то опять метёт… У дома целый час огребалась…
– Дурна погода. – Вторил супруге он. – Спуталась… Раньше своим шла порядком… Нынче нет… Морозам надо быть, так нет метель. То-то собаки воют…
– Чой им не выть, Клашка Петрова – то, как два дня уже представилась… Твоя зазноба, – с некоторой долей ревности, то ли тайного глубокого непонятного недовольства отметила она, и тут же как бы в укор себе сказала:
– Надо идти: помочь в стряпне…
– Она ведь, Физа, меня года на два моложе… Крепкая девка была… Ноги, как белые стройные берёзки… Всё ждала раскулаченного Гаврю Карпухина… Не дождалась… Вышла в войну за безногого Прошку… Хватила с ним лиха…
– Ты счастья хватил, смотри – ко… – Возразила ему из обычного чувства противоречия или опять из ревности Анфиса Сидоровна, – в лагере побывал – побывал, немало лесу повалил, всю войну прошёл, ранен дважды – калека калекой… После войны одни изгибы да вывихи. Домик справили, дети пошли… Белый свет не видел… Чего нажил? Ничего!
– Может и не нажил… Так мы вдвоём были… Всё у нас хорошее и плохое на слад было… Ты в жизни ловкая бабёнка была, верная, не капризная…
– Ну-ну опять разнюнился, как бы укорила его супруга. – Посиди немного, часа три… Клашу провожу…
– Брось и за меня на гробик земельки… – Хлюпая носом, роняя слёзы, шаркая обрезанными валенками, называемыми странным названием: чуни, он лёг на диван, прикрывшись шерстяным пледом. – Ты уж закрой, Физушка, меня на замок… Что – то мне не можется.
Вскоре скрипнула дверь, брякнула накладка. Стало тихо.
Обрывки мыслей носились в отяжелевшей голове Савелия Карпыча: логического начала и конца у них не было, только отрывки и не более… Странные, яркие, грустные, порой совсем непонятные…
Внезапно вспомнил он ребят – детей своих, но не больших, а ещё маленьких, когда старший – Павля только в школу пошёл, Ната, с волосами белыми, как снег, перебирала землю на завалинке, приготовляя из грудок пыли «пирожки», Димка – второй сын, ходит, косолапя, не выпуская соски изо рта, и постоянно держась за подол матери… На четвертом ребёнке мысль оборвалась… Вспомнил вдруг Маргарет Тетчер… Сильная была, но ушла… У нас министры не уходят самостоятельно – крепче видно… У англичан нет пролетарской цепкости. Хоть с кем-то, хотя бы с Димкой о политике поговорить… Много чудного творится… Вот Карька, всплыл в памяти, мерин, удобная и сноровистая была лошадь… Любил, ох как любил с ним пахать… Земля была с терпким, вкусным запахом… Вот Кешка Хорёк: согнал всех с земли… Сам не работал и другим не дал… Командовать любил. Что теперь-то с землей будет?..
Тяжело, резко вздохнул, он неожиданно понял, что ему уже безразличны и Тетчер и Ельцин и Кешка Хорёк, и даже своя милая родная деревенька, которая, казалось всей плотью, духом вошла в него. Пустой, равнодушный взор обратился на какое – то мгновение к окну, где он различил слабое белое очертание. Что это? Смотри, улыбается и пальчиком манит…
Вот и легко, как легко: нет болезней, старческой немощи. Необъятный простор. Кружусь по воздуху… Какое необычно приятное состояние. Это что? Неужели у меня была такая безобразная оболочка, я носил это? Как странно: лежит нечто… Плакать будут не о чём, а я свободен, свободен… Только Физу жаль… Предупредить надо…