Его должны были расстрелять на рассвете.
На рассвете – это крупное везение. Еще есть время.
Он лежал ничком в совершенной темноте. Вероятно, ногами к двери – швырнули.
Спина была изодрана в мясо и присыпана рыбацкой солью. Боль вывела его из забытья. Боль была союзником.
Связанные сзади руки немели.
Он перекатился на спину, и боль перерубила сознание. Он смолчал и пришел в себя. Он просто забыл: нога. Левая нога попала под коня. Под ним убило коня.
Он уперся правой пяткой в земляной пол и проелозил плечами… Оттолкнулся еще раз и совладел с дыханием. Подтянул ногу, закинул голову, опершись макушкой приподнял плечи и передвинул себя.
После десятого раза он стал переворачиваться на живот. Сердце грохало в глотке.
Извивался, царапая коленом, правой стороной груди, головой – полз.
Часовой – вздохнул, выматерился, зачиркал металлом по кремушку, добывая прикурить, близко, но снаружи, где дверь, в стороне ног.
Он определил стену сарая. Переместил себя вдоль нее. На правом боку, прижимаясь, продвигался. Острие гвоздя корябнуло лоб.
Нашел.
Гвоздь торчал на полвершка. Он долго пристраивался к нему стянутыми запястьями. При всяком движении черная трещина в сознании расширялась, и боль увлекала туда.
Не чувствуя руками, на звук, он дергал веревкой о кончик гвоздя. Приноровясь, пытался расщипывать волокна в одном месте.
Закрапал в крышу, наладился дождь. Удача; очень большая удача.
Пряди поддевались чаще толстые. Он отпускал напрягшиеся нити, стараясь определить одну, и рвал ее…
…Очнувшись, он продолжал. И последняя прядка лопнула, но это был лишь один виток, и веревка не ослабла.
Теперь он приспособился, пошло быстрее… Ему удавалось расковырять, разлохматить веревку о гвоздь, и она поддавалась легче.
…Он не мог сказать прошедшего времени, когда освободил руки. Он кусал взбухшие кисти, слизывая кровь с зубов, и руки ожили.
Под стену натекала вода. Он напился из лужицы. Часть воды оставил, провертев пальцем в дне лужи несколько ямок поближе к стене.
На четвереньках, подтягивая ногу, он обшарил сарай. Ни железки, ни щепки… Пригнанные доски прочны.
Железный костыль сидел в столбе мертво. Сжав челюсти, он раскачивал его, выкрашивая зубы.
Костылем он стал рыхлить землю с той стороны, под стеной, где натекала вода. Он рыхлил увлажняющуюся землю костылем и выгребал руками. Руку уже можно было высунуть по плечо, когда в деревне закричали петухи. Ему оставался час до рассвета. С дождем – полтора часа.
Часовой – не шагал под дождь, но без сна, дымок махорки чуялся.
В темноте, сдирая запекшиеся струпья со спины, он вылез в мокрый бурьян. Умеряя движения, каждую травинку перед собой проверяя беззвучно, пополз направо к реке.
С глинистой кручи головой вперед, тормозя скольжение вытянутыми руками, пальцами правой ноги и подбородком, он достиг берега.
Лодок не было.
Ни одной.
Он двигался на четвереньках вдоль воды. Дождь перестал, и линия обрыва выступила различимо.
Обломок бревна он заметил сажени за три. Подкатил его, спустился без всплеска в сентябрьскую воду.
Лежа на калабахе грудью, обхватив ее левой рукой, оттолкнулся от дна, тихо-тихо загребая правой к середине.
Ниже по течению верстах в полутора на том берегу был лес.
И поэтому так называемые трудности мне непонятны.
И знакомые называют меня идеалистом, наивным оптимистом и юнцом, не знающим жизни.
Человек этот, боец 6-го эскадрона 72-го красного кавполка, был мой прадед.
Фотографию его, дореволюционную овальную сепию, я спер из теткиного альбома и держу у себя на столе. Те, кто видят ее впервые, не удерживаются, чтобы не отметить сходство и поинтересоваться, кем этот человек мне приходится. Что составляет тайный (и не совсем тайный, если откровенно) предмет некоторой моей гордости. На фотографии ему двадцать один – на три больше, чем мне сейчас. Намного старше он не стал – погиб в двадцатом.
Всех документов у него было справка об освобождении.
– Карточная игра, парень, – предупредили, куря на корточках у крыльца.
Сивери`н не отозвался. «Передерну».
«Скотоимпорт» непридирчив. Неделю в общежитии тянули пустоту: карты и домино. Жарким утром, успев принять с пятерки аванса, небритые и повеселевшие от вина и конца ожидания, устраивались в кузове с полученными сапогами и телогрейками.
– Чтоб все вернулись, мальчики!..
Через два дня, отбив зады, свернули у погранпункта с Чуйского тракта и прикатили в Юстыд.
Житье в Юстыде – скучное житье. Стругают ножны для ножей, плетут бичи кто разжился сыромятиной. Карты – на сигареты и сгущенку. Солнце – жара, тучи – холод: горы, обступили белками.
Ждали скот; подбирались в бригады. Сиверина чуждались (угрюм, на руку скор).
После завтрака, вытащив из палатки кочму, он дремал на припеке. Подсел Иван Третьяк, гуртоправ:
– Отдыхай. Отдыхай. Ты вот чо: в обед монголы коней пригонят. А нам послезавтра скот получать. Мысль поня`л?
Сиверин глаз не открыл. Иван сморщился, лысину потер: «Не брать тебя, дьявола… Да людей нет».
– В табуне все ничо кони давно взяты, – затолковал. – На первом пункте менять придется. А на чо? – там еще хужей оставлены, все первые связки забрали. Так что будем брать сегодня прямо с хошана. Они, конечно, за зиму от седла отвыкли; ничо… Зато выберем путевых коников. А коники нам по Уймону ой как понадобятся! Так что готовься… Присмотри себе. Злых не бойсь – обвыкнут…