1
Странно, но в энциклопедическом словаре слова «клетка» Эдик Кейджинский почему-то не нашел. Пока отец, прикрикивая на мать, упаковывал сумку, нервно дергал заупрямившуюся вдруг застежку, пока мать, нервничая, отталкивала отцовские «непутевые» руки и сама принималась дрессировать непокорную молнию, Кейджинский, присев на корточки, раскрыл толстобокий томик. Он отыскал нужную страницу, скользнул любопытным пальцем по строчкам сверху вниз.
Было все, что угодно, только не было «клетки». Были клетень и клетневка. Был клест со своей клестовкой (loxia curvirosta), шахтерская клеть, клетушка под дверью. Кейджинский взял другой том в глянцевой, цвета крови, чудовищно истрепавшейся обложке, пробежался пальцем – есть, кажется: «клетка: элементарная, живая система, основа…» – не то, не то…
И вот, наконец, в другом, кожистом томе отыскал следующее: «клетка – помещение со стенками…» – есть, искомое словцо.
Лезть в словари Эдика Кейджинского заставляла отнюдь не жажда знаний, а сильная взволнованность, которую он испытывал перед отъездом. Ему нужно было заняться чем угодно, лишь бы отвлечься от нелегких мыслей. Он уже за утро: пил чай с матерью, рылся в столе, деланно спешно ища отцовский «складень», и хотя нож нашел быстро, порылся для виду еще немного с целью оттянуть время; поспорил с заглянувшим на огонек соседом о порочности поездок в купейных вагонах, о девках из неблагополучных семей, сующихся в каждое незакрытое купе с низменными целями (отчего у него сладко засосало слева под ложечкой). «Ах, ах! – сказала, тем временем, мать, хватаясь за щеку. – Не лучше ли было взять плацкарт…» Но было уже поздно…
– Ну, вот и все, – сказал отец. Лицо его, когда он разогнул поясницу, обрело ободряющую улыбку. – Отлично упаковались.
Отец кривил душой, так говоря: бежевый язычок сыновней курточке зиппером-то они прищемили, и тот поник, обескровленный и потемневший.
– Клетку-то отдельно повезем, в брезентовой моей сумке, походной… Я уж сам потащу. Ну, сынок, пора двигать, пора…
Присели «на дорожку». Кейджинский уселся на самый краешек стула, нервозно постукивая каблуками новеньких бареток. Встали. Кейджинский подхватил наплечную сумку. И тут мать полезла целоваться, набросила руки ему на плечи, повисла. Сумку-то он все время пытался сбросить, ворочал плечом, ртом успевая отвечать материнским, солоноватым губам. Но не вышло эффектное освобождение странника от нелегкой ноши: лямка зацепилась за бутафорский плечной погон. Зато после, в тот самый момент, когда мать, неудачно скрывающая слезы и шмыгающая носом, откинувшись, стирала носовым платком, намотанным на палец, предварительно обслюнив самый его кончик, помаду на сыновних губах и скулах, сумка вдруг начала запоздало соскальзывать, словно этот погон не замечая, и, в конце концов, съехала на сгиб локтя.
– Билет, паспорт? – напомнила мать, и щеки ее порозовели.
– Здесь, – ответил за сына отец, похлопывая себя по нагрудному карману. Эдик и не сопротивлялся: отцовский карман казался ему хранилищем более надежным, чем его, Эдика, джинсовый лоскут, приделанный к куртке фирменными заклепками. Отец сохранит, и не забудет передать на вокзале, и не сомнет в автобусной толчее.
– Ну, хватит, – сказал, наконец, отец, неловко отрывая мать от сына.
Ситуация, действительно, была не для слабого материнского сердца: Эдик, цель всей ее жизни, баловень, любимый мальчуган, и вдруг… Невозможно себе представить, как он, съежившийся – быть может, словно от холода, от подступающей к горлу тоски по уплывающему вдаль отчему дому – глядит покрасневшими от слез глазами вслед неуклюже пятящемуся перрону. Невозможно себе представить, что Эдик через какие-то несколько часов будет уже за пределами города; будет лицом принимать ласки не ее, материнских ладоней, а разбойничьих дланей несущегося навстречу крепкого, пропитанного незнакомыми дорожными запахами, воздуха.
Всхлипывая, он расцепила руки: он, сын, сынок, покорный судьбе, ныряет в прожорливые механические лифтовые створки. Со страхом слышала она, как лифт, издав сытный звук, захлопнул пасть, и пошел вниз, гугниво переваривая ее неразумное дитя, поддавшееся на уговоры папаши (который, конечно же, жалеет сына, но склонен иногда разражаться глупыми и нелепыми педагогическими идеями).
Она бросилась к окнам, металась от одного к другому, отчаянно бормоча всевозможную материнскую белиберду, припоминая дурным словом мужа, заварившего всю эту кашу; но их не было. «Прозевала!» – ахнула она про себя, и опустила бессильные руки. Но, в тот самый момент, вдруг прижавшись виском к стеклу и приподнявшись на цыпочки, самым краешком глаза она увидела паутину сигаретного дымка, раздробленного легкими, мелкими трещинками в стекле (результат – еще в отрочестве – пущенного Эдиком камушка).
– Нашел время, – проворчала она, заочно обращаясь к мужу, и стекло тут же запотело от ее частого дыхания; тогда она приласкала его ладонью. – Опоздают ведь… – прошептала она с надеждой.
И тогда они пошли: сын был чем-то расстроен, шел угрюмо, опустив измученное узкой лямкой плечо; за ним – рассерженный взмах отцовской ладони, умудренный проплешиной затылок, перышки дыма, выпущенные из сложенных трубочкой строгих губ. С высоты третьего этажа сын и муж были чудовищно коротколягими, головастыми. Материнские слезы застили мучительную, кислую прощальную улыбку. Проплыли за угол; она вытягивала шею, вновь припадая к стеклу лбом, но смогла поймать взглядом лишь ускользающую сыновнюю ногу, обутую в новенький полуботинок.