Мама умерла во вторник, семнадцатого ноября. Я узнала об этом от соседки – особенная ирония заключалась в том, что ни я, ни мама никогда не были с ней близки, она была сварливая, недовольная жизнью женщина с неприветливым лицом, как будто вырубленным из камня; за те пятнадцать лет, которые мы с мамой прожили с ней на одной лестничной клетке, было несколько, в течение которых я даже не здоровалась с ней и с удовольствием нажимала кнопку лифта прежде, чем она успевала дойти до него от своей двери, тяжело дыша и с трудом переставляя ноги, – автоматические двери закрывались как раз в тот момент, когда она подходила, у нее было такое смешное выражение лица – монументальное возмущение. С этим выражением лица она часто в эти несколько лет (мне было тогда четырнадцать, может быть, пятнадцать) звонила в нашу дверь – мама никогда не приглашала ее войти – и предъявляла свои претензии: талая вода, натекшая с ботинок в холле, гость, по ошибке позвонивший в ее дверь после десяти вечера, «что ей опять надо, мам» – произносила я громко, когда мамины интонации становились совсем уже беспомощными – за всю жизнь она так и не научилась защищаться, и любой пустяковый конфликт в очереди, от которого у прочих участников только появлялся блеск в глазах и здоровый румянец, вызывал у нее головную боль, сердцебиение и слезы. Когда мне исполнилось восемнадцать, соседкиной еженедельной интервенции внезапно пришел конец – возможно, она почувствовала, что я готова сменить маму на посту возле двери, и прекратила свои возмущенные набеги; еще спустя какое-то время я снова начала здороваться с ней, всякий раз чувствуя какое-то смутное торжество, а потом, очень скоро, я уехала из дома (возможно, после моего отъезда война продолжилась, но мама никогда не говорила мне об этом), и образ сердитой, недружелюбной женщины с совершенно не подходящим к ней именем – Любовь – съежился и превратился всего-навсего в одно из незначительных детских воспоминаний.
Наверное, за прошедшие десять лет я не слышала ее голоса ни разу, но почему-то узнала ее мгновенно, стоило ей сказать – «Анюта», она произнесла мое имя и замолчала, и я немедленно поняла, что мамы больше нет, – она только дышала в трубку, прерывисто и шумно, и терпеливо ждала все время, пока я садилась на пол, пока пыталась вдохнуть, пока я плакала – еще не услышав ни слова, кроме своего имени, я плакала и прижимала трубку к уху, и слышала ее дыхание, и готова была плакать как можно дольше, чтобы больше не прозвучало ни одного слова, а сердитая женщина с именем Любовь, превратившаяся в моей памяти в размытую картинку из детства – закрывающиеся двери лифта, монументальное возмущение, – позволила мне плакать десять минут или двадцать и заговорила только после. После – я сидела на полу – она сказала, что мама совсем не мучилась, «мы тут насмотрелись ужасов по телевизору, конечно, но ты ничего такого не думай, все было совсем не так страшно, никаких судорог, никакого удушья, мы последние дни не закрываем двери, Анечка, мало ли что, сама понимаешь, станет хуже – до двери дойти не успеешь, я заглянула к ней – принесла немного бульона, а она лежала в кровати, и лицо у нее было очень спокойное, как будто она просто перестала дышать во сне».
Мама не говорила мне, что заболела, – но я почему-то чувствовала, что это обязательно произойдет, невыносимо было жить каждый день с мыслью, что она в восьмидесяти километрах от нашего спокойного, благополучного дома, каких-то сорок минут на машине, и я не могу забрать ее. Полтора месяца назад я была у нее последний раз, Мишкину школу к тому времени уже закрыли на карантин, институты тоже уже были закрыты, и, кажется, шла речь о том, чтобы закрыть кинотеатры и цирк, но все это еще не выглядело как катастрофа, скорее – как внеурочные каникулы, люди в масках на улице по-прежнему встречались редко и чувствовали себя неловко, потому что остальные прохожие на них глазели, Сережа каждый день еще ездил в офис, и город, город пока не закрыли – это даже не обсуждалось, никому не могло прийти в голову, что огромный мегаполис, гигантский муравейник площадью в тысячу километров можно запечатать снаружи колючей проволокой, отрезать от внешнего мира, что в один день вдруг перестанут работать аэропорты и железнодорожные вокзалы, пассажиров будут высаживать из пригородных электричек, и они будут стоять на перроне замерзшей, удивленной толпой, как дети, у которых в школе отменили занятия, со смешанными чувствами тревоги и облегчения, провожая глазами уходящие в город пустые поезда, – ничего этого еще не случилось в тот день. Я заехала на минуту – подхватить Мишку, который у нее обедал, мама сказала: «Анюта, поешь хотя бы, суп еще горячий», но мне хотелось вернуться домой к Сережиному приезду, кажется, я едва успела выпить кофе и сразу засобиралась – ни о чем толком не поговорив с ней, торопливо клюнула ее в щеку в коридоре возле двери, «Мишка, собирайся скорей, сейчас самые пробки начнутся», даже не обняла, ах, мамочка, мамочка.
Все случилось так быстро – за несколько дней в Интернете вдруг появились слухи, от нечего делать я читала их и вечером пересказывала Сереже, он смеялся – «Анька, ну как ты себе это представляешь, закрыть город – тринадцать миллионов человек, правительство, и вообще – там пол-области работает, не сходи с ума – из-за какой-то респираторной ерунды, сейчас нагонят страху на вас, параноиков, вы накупите лекарств, и все потихоньку стихнет». Город закрыли вдруг, ночью – Сережа никогда не будил меня по утрам, но я знала, что ему нравится, когда я встаю вместе с ним, варю ему кофе, хожу за ним по дому босиком, сижу рядом со слипающимися глазами, пока он гладит себе рубашку, провожаю его до двери и плетусь обратно в спальню, чтобы накрыться с головой и доспать еще час-другой, – в то утро он разбудил меня звонком: