Письмо потомкам.
Меня убили в лесных топях под Любанью. Мы были в котле. Мы были второй ударной в сводках, но на самом деле были уже практически все мертвы. Я знал, что мне не выжить в этом аду. Шел отсчет последних часов моего земного бытия. Убили меня в бою скоротечном и последнем для многих моих товарищей. Немецкие гренадеры лавиной пошли на нас по полю, усиленные громыхающими и чадящими газолином танками. Огромная и плотная, колыхающаяся в мареве горящей травы, человеческих тел и горячего дыма догорающих танков, масса немецких пехотинцев неумолимо приближалась, зная о нашем катастрофическом положении. Нас просто закидали гранатами на расстоянии. Я успел увидеть, как масса рук взлетела почти одновременно над срезом горизонта и в следующий момент в наших окопах-ячейках пошла волна тугих разрывов. Свою «колотушку» я прозевал. Разрыв огромной силы, стесненный в узком окопе, сделал свое ужасное дело…
Но мне повезло. Мне было позволено умереть так – в отличие от моих бойцов, в массе своей добиваемых выстрелами в упор и пронзенных штыками. Я стоял, навалившись грудью на бруствер, и сжимал коченеющими пальцами свой автомат. Осколки просто разорвали меня. Отброшенный в сторону взрывной волной, осев на песок в собственных непроизвольных испражнениях, я стеклянным, гаснущим взглядом смотрел на вывернутые перламутровые внутренности, испещренные мелкой сеточкой кровеносных сосудиков, выползающие из утробы и дрожащие на холоде легким туманом. Я не пытался их подбирать. Смерть казалась освобождением от того ада, в котором мы находились последние месяцы. Багровое кровяное нутро «дымило». Видно было, что разорвало грудину и снесло часть легкого. Не получалось дышать. Свистело где-то в животе. Огромные кровавые пузыри громоздились друг на друга при каждом моем выдохе, нагромождая очередную пузырчатую пену.
Рот мой открылся, как у покойника; так я и сидел – с текущими слюнями и кровью вперемешку. Я ничего не слышал. Кровь из разорванных перепонок залила виски и продолжала струиться, словно содержимое моей черепной коробки взболтнули и дали ему возможность истечь. Я не знал, что у меня перебиты ноги, вырвана лопатка и лицо побито мелкой металлической крошкой. Правое глазное яблоко висело на тонком шнурке органики, а глазница чернела багрово-черным провалом.
Но все это я видел уже сверху, стоя на краю окопа. Я смотрел на себя, и мне было безразлично мое состояние. Я стоял, понурившись, и пустым взором вглядывался в себя, умирающего в обвалившемся окопе. Я же, со дна окопа, ворочал единственным глазом, пытаясь увидеть себя там, наверху, но мне не хватало сил даже нацелить зрачок, и я так и смотрел исступленно на груду собственных внутренностей, опрокинутую, словно таз с требухой, на мои галифе. А потом солдаты вермахта спокойно и обстоятельно прошлись по окопам. Справа и слева от меня слышались отрывочные звонкие выстрелы – это добивали моих товарищей. Мой глаз чуть дернулся, это я среагировал меркнущим сознанием на скрип песка у моих ног. Кто-то постоял возле них, гортанно проговорил что-то, засмеялся и пнул меня в старую, стоптанную подошву.
Красный огонек окурка почему-то оказался у меня на внутренностях. Он шипел, но я не чувствовал боли. Немец пошел дальше, оставив меня умирать и не обратив внимания на меня – другого, стоящего на краю окопа и смотрящего ему в стальной затылок.
А я стоял уже не один! Нас прибавлялось и прибавлялось! Масса солдат – в рваных, прожженных и бурых от грязи и крови гимнастерках, а то и голых по пояс – неудержимо росла! Мы стояли нескончаемыми шеренгами вдоль своих окопов, повторявших контуры уже не существующей линии обороны, теперь никому из нас не нужной и проклятой. Потому, что все это – в одночасье! – обрело страшный ненавистный гриф: «…пропал без вести»! Нас никто никогда больше не увидит и ни о чем не спросит. Нас не обнимут и не приласкают. Нас обольют грязью и втопчут в смрад, будут изгаляться над нашими близкими, морально убивая и доводя до исступления. Мы – молчаливые шеренги, едва колышущиеся на холоде от дуновений промозглого ветра, теперь на века, не чувствующие жара лета и озноба лютых зим. Стоим и смотрим немыми взорами исподлобья…
Я грустно смотрел на себя. Сначала пошел легкий снежок и припорошил мои конечности, дубовые и почерневшие, как заледенил мою зияющую пустотой глазницу и набил в нее снежных иголок и как потом заострил лицо и вычернил кожу; как в последующие дни снег полузасыпал меня, и из-под белого покрывала торчали лишь отдельные части тела.
А потом завьюжило, замело все вокруг! Затрещали морозы… И только мы, молчаливыми шеренгами повторяли исчезнувшие изломы траншей! Мираж из человеческих силуэтов на стылом ветру. Но, мы стояли! Стояли подле мест, возле которых приняли мученическую смерть. Мы стали ангелами! Мы стали призраками! Мы стали никем и ничем…
А потом пришла весна, а за ней лето. А, потом все покатилось, словно колесо вечности! Я уже давно не вижу себя. Я уже давно стою над пластом суглинка, поглотившего меня. Я истлел, и товарищи мои истлели; но мы, все так же, непоколебимо стоим теми же прерывистыми цепями. Мы не сместились ни на шаг, как и десятилетия назад в той страшной мясорубке. Мы ждем. Ждем одинокого грибника, понуро плетущегося по лесу, или веселой компании, заехавшей на автомобиле в лесочек и шумно галдящей. Ждем одного или нескольких. Мы здесь! Ну, неужели вы не видите нас? Вот же мы!..