1. 1
М.С.
…Я оставлю свой голос, свой вымерший лес —
Свой приют, чтобы чистые руки увидеть во сне…
Я. Дягилева, «Чужой дом» («Домой!», 1989)
Пелена удушающего смога повисла над крышами, кондиционеры гудят, сражаясь с жарой раннего июньского вечера. Летняя веранда кафе заполнена до отказа, официанты не справляются с наплывом посетителей.
Склонив голову, я сосредоточенно изучаю царапины на поверхности деревянного столика, пыль на стенках мутного стакана с едким оранжевым содержимым и жду.
— Чего тебе? — после десяти минут мучительного ожидания наконец раздается знакомый голос. Я напрягаюсь, но уверенно поднимаю взгляд.
Мама вытирает руки о край фартука, вскользь смотрит на меня, фиксирует внимание на дорожной сумке, притулившейся на свободном стуле, и устало признает:
— Убегаешь.
Я киваю:
— Уезжаю.
— А сюда для чего пришла?
Вопрос ставит в тупик, но я быстро прихожу в себя:
— Для того чтобы ты знала: со мной все будет хорошо. Не ищи меня и спи спокойно. — Я транслирую холодное равнодушие, и мама закусывает губу.
— Все сказала? Мне нужно идти.
Прежде чем она отворачивается, я подмечаю седину в выбившейся из-под поварского головного убора пряди, морщины и темные круги вокруг потухших бесцветных глаз.
Я тоже не заинтересована в долгом прощании — нашариваю теплую рукоятку трости, поднимаюсь и взваливаю сумку на плечо.
Не стоило сюда приходить. Мы не общались несколько месяцев, и никто из нас от этого не страдал…
Превозмогая привычное онемение в ноге, я спускаюсь по ступеням и выдвигаюсь в сторону железнодорожного вокзала. До него целая трамвайная остановка, но я иду пешком — медленно, выбиваясь из сил, поправляя сползающую с плеча пудовую сумку, сдувая со лба пропитавшуюся по́том челку. Даже сворачиваю в парк, чтобы пройтись по знакомым до боли суетливым улицам.
Из матюгальников струится веселая музыка, лавочки в аллее до самого выхода заняты нарядными людьми, дети, крича и хохоча, яркими пятнами мелькают в зарослях кустарника, выбегают на дорожки и путаются под ногами. День города во всей красе.
Из обвитой хмелем беседки доносятся звуки аккордеона — парень в костюме мима с разукрашенным лицом улыбается прохожим, прерывает мелодию и машет рукой в белой перчатке милым девушкам, остановившимся его послушать.
Паша…
Опускаю голову и прибавляю шаг — хоть это почти для меня невозможно. Трость глухо стучит по брусчатке.
Когда-то я его знала: он, я и моя сестра представляли собой трио веселых, безбашенных неразлучных друзей.
Но я давно перестала считать общение с людьми полезным навыком.
***
В душном сумрачном плацкарте забрасываю сумку под сиденье, прислоняю трость к столику и, отодвинув занавесочку, устраиваюсь у окна.
Покачнувшись, поезд лениво трогается с места, разморенный пейзаж, состоящий из серых коробок складов и рядов колючей проволоки над ними, приходит в движение.
Попутчики шуршат пакетами и фольгой, распространяя тошнотворный запах несвежих продуктов, заводят робкие разговоры, гремят ложками и подстаканниками.
Разматываю наушники и отключаю посторонние звуки, прибавив громкость почти на максимум.
Склады за окном расступаются, оттесняются перелесками и полями, красный закат сменяется сумерками и ночной тишиной. Теперь в черном зеркале окна я вижу лишь свое бледное осунувшееся лицо.
Через несколько часов я приеду туда, где ни разу не бывала моя сестра. Приеду в то единственное место, где ее не было рядом.
***
2. 2
Я умею «слышать тишину» — придумала название для состояния, которое с завидной регулярностью теперь случается со мной. Оно всегда нападает внезапно: миг — и звуки уходят, время замедляется, а реальность смазывается. Ослабевшее зрение пытается продраться к свету сквозь рой радужных мушек, дыхание застревает в горле, паника сдавливает сердце. Я словно прохожу через смерть, снова и снова… Но, очнувшись, обнаруживаю себя здесь. В привычном опостылевшем мире.
В душном плацкарте, храпящем под стук колес.
Сбрасываю простыню, сажусь и, борясь со слепотой, натягиваю кеды.
Это началось после месяца, проведенного между жизнью и смертью в отделении реанимации.
Память сохранила лишь обрывки того мучительного времени — вереницу мутных дней, сонный бег капель, струящихся вниз по прозрачной трубке, обжигающую, одуряющую боль от ожогов и переломов, отупляющее безразличие обезболивающих… И мамины пустые глаза — бесцветные и чужие.
Хмурая проводница помогает выудить из недр нижней полки сумку и велит мне поторапливаться, провожая к выходу.
Переношу вес на хрупкую трость, с трудом спускаюсь на треснувший асфальт глухого полустанка, и поезд почти сразу трогается с места, оставляя меня одну в бодрящей сырости раннего утра.
Воспоминания о маме воскрешают в полуживой душе сожаления и стыд.
Я трясу головой, отгоняя ненужные эмоции.
Она не будет долго горевать.
Мы никогда не были с ней дружны: мать пахала на трех работах и даже не пыталась наладить контакт, а мы с сестрой тянулись к прекрасному.
Она вечно пилила нас почем зря, особенно доставалось Стасе — за ее легкий нрав, смешливость и «безответственность».
Поэтому, как только позволили финансы, мы собрали пожитки и сбежали «на съемную хату» — в ветхую однушку без горячей воды, где прошли самые лучшие дни моей жизни.