Дед Федор, церковный сторож восьмидесяти пяти лет отроду, живет тихо в маленькой сторожке. Никто его и не видит по зиме. Выйдет в сарай дров взять, да и назад. Иногда тюкнет топором раз-другой, раскалывая толстую дровину, – вот и весь звук, и снова тишина.
Как он живет в своей избенке в одно оконце – никто не знает. А если бы кто заглянул к нему в четыре часа утра, то увидел бы, как зажигается тусклый свет в запорошенном окне. С полчаса в сторожке никакого признака человеческого пребывания, потом слышится громкое копошение, перемежающееся хриплыми охами, а потом уж недолгое шарканье в два-три шага до порога. Слышится скрип открываемой внутренней, в сени, двери, два шарка в сенях и стук наружной двери. После чего на крыльце показывается высокая сгорбленная фигура.
В левой руке у деда Федора лопата. Ступая с крыльца, он опирается на нее. Сделав по свежему снегу три шага до дорожки, ведущей от ворот с калиткой до храма, дед Федор по-военному разворачивается кругом. Даже пятками валенок прихлопывает, а лопатой выписывает в воздухе непростую фигуру, что-то вроде ружейного артикула «на плечо!» и «к ноге!».
Дорожку очищает он так: сначала к храму, затем обратно до калитки, а потом уж разгребает свой двухаршинный «хвост» от дорожки до сторожки. Работает он медленно, не разгибаясь, а дело идет быстро, будто само по себе делается. На часах еще и пяти нет, а у него уже и снег убран, и паперть обметена. И не важно, будет служба или нет, много снегу выпало или мало. А если совсем за ночь не нападало, все равно побредет с веником мести крыльцо – такое у деда Федора трудовое правило.
Летом он дорожку не подметает. Нравятся ему и сосновые хвоинки, и пучки сухой травы, и всякая лесная шелуха на плотно утоптанной земле. «Чего лес мести?!» – огрызнется он недовольно на замечание чистоплотной свечницы Агафьи. Той дай волю, так она бы домоткаными дорожками всю землю выстлала.
А вот если попадется окурок, конфетная обертка или газеты клочок, тут старому сторожу напоминать не надо. Далеко увидит, добредет и поднимет.
Летом в его хозяйстве сору немало, особенно в кладбищенской части, между старых могил. Более полувека тут никого не хоронят. Памятников осталось мало. Все давнишние, мраморные да из гранита. Кресты на них сбиты. Большинство дорогих памятников и плит давно растащили. Деревянные кресты либо сгнили, либо лежат на могилах трухлявыми остатками. Остались одни могильные холмики, на которых как только сходит снег, усаживаются, словно грачи на пашне, местные мужики. Сидят, винцо попивают. Когда тихо, а когда рассорятся; иной раз и до драки дойдет. Если службы нет, Федор с ними не связывается, но если во время службы загалдят, усмиряет их бесстрашно (пьяницы и побить могут). Но не было случая, чтобы не угомонились. К вечеру от этих гулянок остается на могилах яичная шелуха, рыбьи головы да серебристые ошметки от плавленых сырков. Все это Федор подбирает вместе с пустыми бутылками.
Злые языки говорят, что навару ему от сдачи бутылок – на многие сотни. Разговоров у пьяниц о его деньгах много, некоторые буйные головы вслух мечтают пошерстить его хозяйство: вспороть матрац да под половицы заглянуть. Ведь не мог он за столько лет не накопить больших денег.
За сторожевую службу ему положили шестьдесят целковых, хата даровая. В последнее время наладился дед плести корзины из прутьев и сосновой щепы. Продает их: какие – за три рубля, а те, что побольше, – и за пятерку. Прибыток немалый: плетет много. А бутылки, а сено… О сене особая статья…
Нет, тут, что ни говори, а денег должно быть много. Один скажет: десять тысяч, другой – двадцать. Третий и того больше загнет.