Площадь в Каире. У правой стороны главная мечеть.
При входе стоят муфтий и великое множество имамов{1} и сантонов[1], поодаль толпы народа разных званий и исповеданий, что приметно по их одежде.
Имамы стоят смиренно, потупя взоры; народ волнуется, а сантоны делают наподобие беснующихся необычайные прыжки и размашки руками, показывая вид яростный.
Муфтий. От имени всего сословия освященных имамов благодарю вас, вдохновенные сантоны, за принятие стороны правой. Ваши грозные телодвижения и сверхъестественные скачки явно открывают всем определение неба, что нечестивые также проворно соскочат в пучину гееннскую, православие возвратится на землю египетскую, и сословие наше поднимет паки поникшую главу свою. Великий пророк с высоты небесной, от среды рая, покоясь на ложах всегда девственных гурий[2]{2}, обратит к нам милостивое око свое. Дерзайте, убо, рабы божий! скоро настанет минута, в которую вы окажете народно святую ревность свою! Да постыдятся – паче Абуталеба, все, неверующие святости мужей, которые толико ревностны в исполнении своих обегов, что без всякого смущения всенародно производят такие дела, на какие не всякий дерзнет и наедине.
Глава сантонов. Кто мог когда-либо сомневаться в святости сантонов, посредством которой, быв еще на земле телом, духом возносятся они на небеса и провидят судьбы человеков. О святые сантоны! о любезные друзья и братья! в знак нашего восторга пропляшем теперь пляску кровавую!
Все сантоны. Пляску кровавую, пляску смертную!
(Они становятся в кружок, вынимают ножи и начинают неистовую пляску, нанося один другому и самим себе легкие раны, воют дикими голосами под звук бубнов.)
Грек (тихо к Марониту). Чему бы так обрадовались эти сумасшедшие?
Маронит. Не знаю, а думаю, что не перед добром. Спросить было у того турки; подойдем к нему, он должен знать. – «Почтенный мусульманин! открой, пожалуй, что значат эти священные скачки сантонов?»
Турка (важно, не глядя на них,). Не больше, как что один из здешних знатных особ пошлет скоро в дар великому султану неверную свою голову.
Грек (струся). Вот тебе и на! (Отходит.) Я один из важнейших здесь купцов, однако большого греха за собою не знаю. (Тихо к Марониту.) Правда, есть у меня заповедный товарец, посредством которого довольное число турецких, персидских, греческих, армянских и даже эфиопских красавиц поновил я так – понимаешь? – но за это, думаю, не только они, но ни отцы их, ни матери не станут жаловаться.
Маронит (весьма тихо). И я не без греха, но его никто не знает, а это, по-моему, то же, что ничего. – Несколько времени назад проклятый кадий{3} нашего города[3] вымучил у меня сто червонцев за то, что показалось ему, будто я очень умильно смотрел на молодую турчанку, шедшую из бани. Как он недалекий мой сосед, то я знал, что он каждую ночь тайно посещает прекрасную жидовку, благодаря ее за ласковые приемы различными потворствами, различным бездельствам отца ее и всего семейства, и на сем сведении основал план моего мщения. В одну ночь с удалым приятелем засел я в тесном переулке, и, когда показался кадий, мы на него напали, ограбили по-африкански, то есть кругом, и, прибыв в безопасное место, нашли, что добыча наша состоит из 200 червонных, кроме хорошего кинжала и порядочного перстня. Однако я не беспокоюсь, ибо, если бы на меня взято было подозрение, то и костей моих до сих пор собрать бы нельзя было.
Жид (стоявший позади, его подслушивает). Ого, приятель! добрые дела творить изволишь! посмотрим, как-то наградит тебя кадий за такую примерную храбрость.
Маронит (сильно испугавшись). Любезный друг!
Жид. Какой вздор! этим пустословием потчуй ты своих братьев христиан, а мы любим что-нибудь подельнее, полновеснее.
Грек. Да что такое? Я так задумался, что право не слыхал ни одного слова. Прошу иметь меня в стороне.
Жид. До тебя и дела нет! – Ну что же, храбрый муж?
Маронит. Изволь, изволь! в чем же твоя совесть полагает дело?
Жид. И очень докажу, что я совестлив! Три дня тому назад здешний наша Ассан осудил на виселицу – да взыщет на нем господь бог за сне беззаконие – молодого жида, который имел смелость и удачу обидеть какую-то турчанку. Экая важность! долго водили по улицам бедного узника и каждому обывателю грозили повесить его над окном. Не желая видеть такого горестного позорища, каждый платил приставу деньги по состоянию и тем отделывался. Наконец подошли к окнам моего дома и требовали пять червонцев, говоря: ты-де богат. Безбожники! Возможно ли было мне слышать равнодушно такую несносную речь? С негодованием отошел я ст пристава, и тотчас осужденник был повешен над окном той комнаты, в которой я совершаю молитвы, и висит уже третий день. Это было предуведомление, а теперь пойдет самое дело. Ты получил от кадия двести червонцев, – так разделим их честно, и я на счет половины, во-первых, избавлюсь висельника, а во-вторых…
Маронит. Но я уже поделился с товарищем своим в рыцарстве.
Жид. Плохо же ты сделал, нерасчетливо! – Но так уж и быть; поделимся хотя твоею долею; я очень совестлив!
Маронит. Согласен! Пойдем к стороне и рассчитаемся, а лучше всего к тебе в дом. Я лишился ста червонных за умильный взгляд на пригожую турчанку; пусть же теперь за пятьдесят полюбуюсь, глядя на жида-висельника. (Про себя.) Черт бы вас побрал, бездельников! Но постой! Уж подстерегу тебя! Кто не побоялся сразиться с кадием, тот перед жидом ли струсит?