Тропинка заворачивала все вправо и манила в густеющую тень старых развесистых елей.
Ашимова и Крупинский шли медленно, останавливались на ходу, как любят делать русские. Он – коренастый, русый, с большими бакенбардами, в поярковой темной шляпе[1], в клетчатом летнем костюме, ниже среднего роста. На левой щеке у него было крупное родимое пятно с волосами. Она – почти высокая, для женщины, плечистая и пышная брюнетка, в светлом батистовом платье, без шляпы, под зонтиком. На лбу, широком и загорелом, курчавилась челка. Коса, густая и блестящая, лежала закругленным концом на твердой шее, тоже загорелой. Нос и рот неправильные, немного резковатые; но в общем лицо – красивое и скорее чувственное. Из-под длинных ресниц выглядывали возбужденно и смело синевато-серые, чисто русские глаза.
Девушка шла крупным шагом. Ее спутник старался идти с ней в ногу. Они были одного роста.
– И вы теперь, Лидия Кирилловна, – продолжал он разговор, начавшийся у опушки леса, десять минут перед тем, – вы находитесь в периоде инкубации?
– Чего?
Она негромко рассмеялась.
– Инкубации-с.
– Что это такое?
– Изволите притворяться. Вы девица умственная, и страшные слова вам знакомы… Инкубация значит назревание, высиживание, правильнее выражаясь.
И он засмеялся. С ней он любил говорить в шутливом тоне и в этом же исключительно тоне, еще не так давно, ухаживал за нею, предлагал и руку. Она отделалась также шутками. Между ними установилось, в последнее время, приятельство, и они часто искали случая говорить, без свидетелей, на прогулках, о самых интимных своих делах.
– Высиживание, – повторила Ашимова, наклонив голову в сторону, точно она искала цветка в придорожной густой траве.
– А разве термин не точен?.. А?.. Разумеется, инкубация. Этак, знаете, красивее звучит. Помните, и гётевский Фауст[2], в первой картине, когда проделывает ученую чертовщину, то вскрикивает по-латыни: Jncubus! Jncubus!
– Какая у вас дьявольская память, Крупинский… Настоящий прокурор!
– Вы это сказали с таким выражением, точно в мыслях своих употребили слово: сыщик. Что ж! От вас мне ничто не в обиду. Обтерпелся, Лидия Кирилловна, когда ходил по вашим пятам, в звании претендента, и посягал на матримониум.
– Полно, посягали ли как следует? – спросила девушка, подняв на него длинные ресницы, и лукаво улыбнулась своими большими серыми глазами.
– Вот те крест, посягал!.. Знаете, это болезнь такая. Наш брат, холостяк, подвержен ей бывает в период от тридцати до тридцати пяти лет, когда у него начинает сосать под ложечкой при виде всякой благообразной отроковицы.
– Стало, я была для вас – всякая, Крупинский?
Она остановилась и взялась нервной рукой с тонкими пальцами без перчатки за низкий сук дерева.
– Всякая! всякая!. Не извольте придираться. Как это для самолюбия моего ни обидно, но я вам и декларацию делал… по всем пунктам.
– Не помню, чтобы вы пришли и сказали просто: хотите, Лидия Кирилловна, быть моей женой, или письмо бы написали.
– Писать нельзя! Это документ-с!
Крупинский детски рассмеялся, и его карие и узкие глаза слезливо заискрились.
– Вы говорили… экивоками… А что, если б я тогда взяла да и сказала: согласна!.. Вот поймались бы, ха-ха!
Смех ее зазвучал возбужденно, но не простодушно. Она была поглощена совсем другим, тем, о чем они начали дружески говорить с самой опушки леса.
– Поймались бы, это точно… Во-первых, я убеждаюсь, что у меня для супружеской жизни нет самого главного свойства, – он подмигнул и сказал как бы в сторону, – вам с этой психологией надо, в первую голову, ознакомиться в настоящий момент.
– Какое же это свойство? – перебила она с оттенком задора, часто звучащим в ее тоне, даже когда она и не спорила, а спорить она вообще любила.
– Какое? – медленно переспросил Крупинский. – Вот какое-с: способность нести тягло…
– Это общее место, Крупинский!
– Нет-с! Извините! Тягло употребляю я не в виде пустой метафоры, вместо «уз», «ярма» и прочих образных выражений, а в прямом значении – в мужицком: тягло есть выполнение совместной жизненной задачи; это – паевое товарищество, во всем и во всякую минуту – вот что я хочу сказать… И на такой подвиг, да еще с обязательством выполнять его всю жизнь, я не гожусь… Под влиянием временного умопомрачения думал, что способен на него, а теперь отрезвел.
– Ну, а во-вторых! – допрашивала она, и в ней как будто заговорило уязвленное чувство красивой девушки, которой человек, увлекавшийся ей, шутливо говорит о своем теперешнем нежелании жениться. Она не верила его полной искренности, хотя и не считала его ни фальшивым, ни склонным к рисовке.
– Вы не забыли, значит, что я сказал: «во-первых»? В женщине это удивительно! Дальше «во-первых» ни одна из вас никогда нейдет в своей аргументации… Во-вторых – продолжаю я – после тридцати пяти лет, холостяк если не поймался, то делается фанатиком своей свободы, так называемой, прибавлю я, свободы, ибо свобода эта, в сущности, свобода скуки или… или…
Он искал слова; губы его повела усмешка.
– Да говорите же! – нетерпеливо крикнула Ашимова.
– Слово-то… самое прокурорское: или распутства… Ну, а теперь у меня, в месте моего служения, подобралось общество довольно сносное: мужчины, не глупенькие, – произнес он тоненьким голоском, – барыньки, не вредненькие…