Это было давно. Каз-за! – Они заскакивали крику в лицо, и вдруг, оказавшись на самом хребте огромного расседланного моря голов, бежавшего перед ними и за ними, верхом на нем, стремительно поворотив толпу, гнали ее вниз по тротуарам на своих кудластых и, как вы б тогда выразились, курдских лошадях. Тряслись гривы, тряслись серьги, – внезапно они перестраивались и уносились.
Аа-а! – подымавшийся не узнавал Никитской. Куда все девалось? Тумбы и небо, и от только что еще ревевшего, черного, завивавшегося барашка – ни следа.
Шютц был сыном богатых родителей и родственником известнейших революционеров. Этого было достаточно, чтобы считать его революционером и богачом. Прочие достоинства Шютца отличались тою же особенностью. Он обладал загадочностью, которая поражает и редко разгадывается, потому что двадцать предположений переберешь прежде, чем догадаешься, что у больного – солитер. Глистою Шютцевой загадочности была лживость. Она играла в нем и, когда ей хотелось есть, головкой щекотала ему горло. Она теряла и наращивала кольца. Ему казалось, что все это так и надо и что червя этого он вычитал у Ницше.
Прошлое Лемоха было связано с революцией чище, чем связывал себя с нею Шютц. Знаете ли вы украинскую ночь? Такой именно развертывалась в его воображении чуткая речонка, врезавшаяся в мозг политических глубже, нежели ее темные воды в Подольский ил, и контрабандисты, подставы, пограничники, телеги и звезды звучали в его устах речитативом, более романтическим, чем музыка, под которую идет Кармен.
Рано или поздно Спекторский должен был столкнуться с Шютцем, ибо точно так же, как всюду попадал Шютц, чтобы лгать, блазнить и очаровывать, так всюду заносило Спекторского, чтобы очаровываться и поражаться.
В 1916 году, к которому относится собственное начало повествования, Шютц помнился Спекторскому не как-нибудь, но именно таким, каким он некоторое время стал казаться, месяцев пять спустя после их первого знакомства, в июле девятьсот девятого года.
Не то бросив свою новую жену, не то будучи ею брошен, он приехал из-за границы готовым морфинистом. Он проживал в меблированных комнатах под вымышленной фамилией. В то же время, под его истинною, велось дело об его освобождении от воинской повинности.
Днем он бывал занят. Он ездил в глазную лечебницу за белладонной. Знакомый врач заверял его, что, когда он к ним поступит на испытание, окулисты выдадут ему чистую отставку. Белым билетом это стали называть несколько поздней.
Положено, чтобы анютин глазок был котильонным бантом желто-лилового колера. Однако встречаются и сплошь фиолетовые, атропические. Эти всегда кажутся ближе и больше, нежели они есть на самом деле. В этот период знакомства у Шютца были глаза без белков.
Зарницы окидывали город взглядом умственно отсталых. Их вспышки падали за шкафы, в чернильницы, в рюмки с карандашами. На всем лете, как отпечаток меланхолии на умалишенном, лежала пыль. Номера назывались «номера Воробьева». Удивительное впечатление производило это бесшумное совещание занавесок, тершихся у окон и вдруг перебегавших комнату с явственным запахом где-то переместившейся листвы. Случайные капли дождя мгновенно осыхали. Кисею озаряло в полете, и она…
Спекторского преследовало ощущение, будто их разговоры происходят в чье-то определенное отсутствие. Они прислушивались. Ощущение не проходило. Иллюзии вызывались безгромными зарницами. Это были чтенья в отсутствие грозы.