После уроков не хотелось идти домой, потому Лебедев и сидел подолгу в гардеробе, который напоминал облетевший поздней осенью лес – прозрачный, дудящий на сыром промозглом ветру, совершенно голый. А ведь утром здесь всё было совсем по-другому, и хромированных вешалок, согнувшихся под тяжестью курток, драповых пальто и цигейковых шуб, было не разглядеть. Это неповоротливое царство грозно нависало, воинственно дышало нафталином, придавливало и норовило вот-вот рухнуть, чтобы тут же затопить собой кафельный пол и банкетки с разбросанными под ними кедами и лыжными ботинками.
Лебедев перевесился через выкрашенную белой масляной краской балюстраду гардероба и заглянул под банкетку. Так оно и есть – лежат страшные, напоминающие зубастых рапанов, выпячивают нижнюю челюсть пахнущие кирзой лыжные ботинки, уже не первый год тут лежат.
Лебедев вспомнил, как иногда на переменах ими играли в футбол, а однажды он, пробивая штрафной, попал кованым ботинком в завуча по прозвищу Акула, после чего мать, разумеется, вызвали к директору. У директора ей сообщили, что в минувшей четверти её сын вообще перестал учиться и тот факт, что он попал лыжным ботинком в Ирину Васильевну Мурзищеву, является закономерным результатом его одичания.
Это уже дома мать так и сказала: «Иван, ты совершенно одичал!» Затем она проглотила две таблетки валерьянки, запив их кипячёной водой из графина, что стоял на подоконнике рядом с телевизором, и этот самый телевизор включила. Она всегда так делала, когда хотела показать, что сейчас просто не в силах о чём-либо говорить, потому что взволнована до крайности, и ей надо передохнуть, прийти в себя, успокоить сердце, сделать несколько глубоких вдохов и выдохов. А телевизор тем временем неспешно разгорался, как самовар, оживал, поочерёдно выпуская из себя гудение ламп, сполохи белого света, и наконец являл мерцающее чёрно-белое изображение, озвученное словами: «Где-то гитара звенит, надёжное сердце любовь сохранит, а птица удачи опять улетит».
Шел повтор трансляции «Песни‑81».
… – Слышь, Лебедь, ты там чего потерял? – Вопрос раздался откуда-то из-под высвеченных жёлтым светом сводов потолка.
Ну конечно, он узнал этот голос – сиплый, с пришепётыванием, принадлежащий амбалу из параллельного класса – Костику Торпедо.
Кеды и лыжные ботинки теперь уже не напоминали пересохшие в песке и соли раковины, но были сваленными в кучу остовами брошенных армейских грузовиков, кладбище которых находилось за железной дорогой и куда можно было пробраться через дырку в бетонном заборе… Просто надо было знать, где она находится.
– Ты там оглох, что ли? – И, не дожидаясь ответа, Торпедо схватил Лебедева за ноги и перекинул его через балюстраду в гардероб. – Так лучше?
Не лучше и не хуже, потому что словно бы и влетел в эту самую бетонную дырку в заборе и тут же наткнулся на стаю бездомных, ко всему безучастных собак, что спали на обложенной кирпичом теплотрассе.
– Не обижайся, Лебедь, я пошутил. – Торпедо уже сидел на банкетке. – Помочь?
– Не надо. – Иван встал, помолчал и добавил: – Дурак ты.
– Ну вот, обиделся…
После той истории с завучем мать обиделась на Лебедева. То есть всем своим видом она показывала ему, что он виноват, что он должен признать свою вину, но, как выяснилось впоследствии, был он виноват вовсе не в том, что угодил лыжным ботинком в спину Акуле, а в том, что заставил мать так переживать и выслушивать в свой адрес замечания от директора школы. Почти месяц она специально ничего не говорила сыну, будучи совершенно уверенной в том, что он всё понимает, однако специально запирается и не хочет признаться в этом. Но в том-то было и дело, что Лебедев не понимал, в чём именно он виноват.
Нет, конечно, на следующий день он подошёл к Мурзищевой на перемене и извинился. Акула с усмешкой посмотрела мимо него, повела подбородком, обнажив при этом частокол верхних зубов, за что она и получила своё прозвище, а затем едва слышно проговорила:
– Ты же взрослый человек, Лебедев, а ведёшь себя, как они… – И она указала на исступленно дравшихся портфелями третьеклассников. Иван почему-то задержал своё внимание на одном из них, щуплом, с трудом размахивавшем тяжеленным ранцем и вот-вот готовым расплакаться…
– Подумай о своём поведении, Лебедев, прошу тебя, подумай. – Мурзищева поправила бусы на груди.
– Тигровый глаз.
– Что? А… да, ты прав.
– У моей матери такие же, – сам не зная зачем, проговорил Иван.
– Я рада за тебя. – Акула развернулась на каблуках и порывисто двинулась по коридору, точнее сказать, поплыла над этой ревущей и орущей бесформенной толпой. Впрочем, поравнявшись с дерущимися, она абсолютно индифферентно, но в то же время сноровисто выхватила щуплого третьеклассника из куча-мала, что-то строго ему сказала, переместила к подоконнику и оставила его, вспотевшего, несчастного, давящегося от слёз обиды и боли, приходить в себя.
А потом вдруг неожиданно обернулась к Лебедеву и развела руками, в том смысле, что сама и ответила на свой вопрос: «Вот чем ты отличаешься от них? Да ничем!»
Дома вечером Лебедев рассказал матери о том, что извинился перед завучем, но это не произвело на неё никакого впечатления. Даже более того, раздосадовало в том смысле, что сын совершенно не чувствует и не понимает её: «Ну как же так, Иван, ты же взрослый человек!»