«Вы Сегаля знаете? – вкрадчиво спрашивал Марк Аркадьевич новых обитателей восьмиместной больничной палаты и доверительным шепотом добавлял: – Мне кажется, я вас где-то видел. Может, у Сегаля?»
Вопрос был не таким уж простым, как казался на первый взгляд, и Марк Аркадьевич искренне радовался, что еще в опасные застойные годы нашел столь удачную формулировку. В случае положительной реакции собеседника или хотя бы некоторой его заинтересованности, дальнейшее развитие беседы выглядело как распутывание длинной цепочки еврейских имен и фамилий, которая рано или поздно приводила к общим знакомым, а то и родственникам. Найдя связующее звено, Марк Аркадьевич осмелевал и задавал тот сакраментальный вопрос, ради которого, собственно, и затевалась вся эта идентификационная кутерьма: «Ду бист аид?» [1] Он специально выговаривал это чужое «Ду» вместо с детства привычного диалектного «Ды», чтобы высокомерные прибалтийские евреи не вычислили в нем чужака. Разный у них идиш и привычки с детства разные, даже фаршированную рыбу мамы иначе готовили, ну да на чужой сторонушке рад своей воронушке. Положительный ответ Марк считал большой удачей, сулившей продолжение более свойской беседы в больничном парке.
В палате Марк был старожилом, уже полтора месяца маялся от безделья, прикрывшись каким-то хитрым диагнозом, суть которого вроде понял, симптомы выучил, а вот название записал на смятой бумажке и держал под рукой – в кармане больничного халата. Разработкой диагноза и наблюдением за «больным» занималась лично главврач инфекционного отделения целой республиканской больницы.
– Скажи спасибо, что моя Инга инфекционным заведует, а не гинекологическим, – ржал его многолетний подельник Алик, снаряжая Марка на больничный отдых, честно заслуженный незаконным промыслом. – Не санаторий, конечно, но ведь и не тюряга, – продолжал он. Дабы сильнее подколоть приятеля, он растопыривал пальцы урковским веером и, преувеличенно косолапя, прохаживался по гостиной Марка, напевая что-то блатное. Марк, тихо матерясь, собирал тапочки-бритву-пару книг.
– Да сплюнь три раза, много ты об этом знаешь, тоже мне, блатной нашелся. Присядь уже, не мелькай. Чай не в первый раз, выкрутимся. Да и времена уже не те, чтоб честных коммерсантов за профит брать, – урезонивал Марк Алика, скрывая за бравадой вполне оправданное беспокойство.
Они познакомились еще лет десять назад, на разбеге восьмидесятых годов, когда Алик был начальником цеха на рижской ювелирной фабрике, а Марк Аркадьевич заведовал комиссионкой. С самого начала так уж они удачно сработались, что и Марик был доволен, и у Алика кооперативная квартирка за пару лет чудом завелась и на бо́льшую разменялась, семья прирастала «жигулями» и всякими импортными радостями. Понятно, что не с докторской зарплаты Инги такое счастье валило, и строгая врачиха мужа за находчивость уважала. К тому же взял ее в свое время Алик «с довеском», сыном-подростком, который еще в отрочестве изрядно попортил ему крови и до сих пор, уже взрослым, сидел на шее.
Светланка же была их общим с Ингой ребенком, чудом не абортированным в 1980-м, Мишуткой, как называл ее папа в честь символа московской Олимпиады. Найдя себя в интересном положении накануне повышения в завотделения, Инга и думать не собиралась о продолжении беременности. Сама все решила, с мамашей по телефону пошуршала и о запланированном аборте рассказала буднично, как будто зуб собиралась вырвать. Тогда же Алик узнал, что и аборт этот от него не первый, и что «с его кобелиной натурой только давай, а потом чистись», и что дело, в общем-то, житейское, просто в этот раз срок побольше, поэтому придется несколько дней в больнице провести. Унижался он тогда перед женой не один вечер, упрашивал оставить ребенка. На коленях стоял впервые в жизни и плакал перед женщиной впервые, но она была непреклонна и доводы были самые разные от «не вовремя сейчас», до «успеется еще», через «должность упущу; и так квартира маленькая; с животом буду как раз к зиме – ни в дубленку, ни в пальто не влезу».
Последний такой разговор Алик запомнил на всю жизнь, потому что именно тот день считал Светочкиным днем рождения. Слушая бред жены про аборт, он, с одной стороны, укрепился во мнении, что бежать надо из этого дурдома, от этой самовлюбленной тетки и ее сыночка-трутня, из квартиры, в которой даже комнатные растения не выживают. С другой стороны, умом сорокалетнего мужчины давно и сознательно выхотевшего ребенка, он жалел нерожденный плод своих чресл, и сама возможность убийства этого беззащитного создания казалась ему вопиющим злом.
Его детство прошло среди сирот, в семье, все ветви которой были отрублены войной. Рождение ребенка тогда ощущалось однозначно – ну вот, будем жить. А соседский дед, когда рождался малыш, всегда говорил молодым родителям: «Слава богу, радость-то какая! А трудностей не бойтесь, Всевышний всегда нам дите со своей ложкой посылает, прокормитесь!» Если же младенец рождался у своих, у евреев, он со слезами в глазах добавлял: «Ам Исраэль хай!», то бишь «Жив народ Израиля!» Вот это «Ам Исраэль хай» так кольнуло в тот вечер Аликово сердце, что, выпрямившись и ударив ладонью по столу, он твердо сказал: «Оставишь ребенка – все для вас сделаю. Не оставишь – развожусь!», а чтоб иллюзий относительно его намерений не осталось – в красках описал супруге, как именно будет поделена их двушка. За сим хлопнул дверью и поехал на вокзал – ночевать.