12-й год Хиджры[1]
Во имя Аллаха Милостивого и Милосердного.
Меня зовут Нурислам аль-Мисбах, что означает «обретенный свет Ислама», и, хотя я еще помню свое прежнее имя, но теперь хотел бы его забыть. То имя было чужим, и говорило лишь о том, что я останусь рабом до скончания веков. Моя мать была рабыней богатого мединского купца, они называли ее Абда, и настоящего ее имени я не знаю. Как не знаю и имени своего отца, и даже того, родился ли я в Медине, или же мою мать продали в рабство уже вместе с ребенком.
Моя мать была болезненной, годы тяжелого труда изнурили ее слабое тело, и однажды, почувствовав приближение смерти, она приняла решение. Все дело в том, что к тому времени мне исполнилось восемь лет, и хозяин дома решил готовить меня в евнухи своего гарема. Моя мать, измученная подневольным трудом, покорная и молчаливая, вдруг взбунтовалась. Я был ее единственным сыном и единственным близким человеком, и сама мысль о том, что я буду искалечен чужой злой волей, лишила ее сна. И тогда кто-то из слуг или пришлых торговцев шепнул ей, что один добрый человек выкупает из рабства тех, кто примет ислам.
Наша жизнь проходила в доме, окруженном высокой глиняной стеной. Я не помню, чтобы когда-нибудь выходил в город. И, конечно, мы знать не знали, что существует какое-то слово, освобождающее рабов. Но тот же добрый человек обещал матери, что сам переговорит о нашей судьбе и потом передаст решение.
Через несколько дней он вернулся и ночью провел какой-то обряд, пошептал что-то, передал ей кусочек шелка с письменами, и велел предъявить его тому, кто придет за нами. «Считайте себя свободными», – сказал он на прощание. Так и случилось.
Однажды в доме появился человек – опрятно одетый во все белое, с рыжеватой бородой и связкой бус в руке. Когда нас обоих позвали к хозяину, матушка, увидев незнакомца, разрыдалась, почему-то решив, что нас перепродают другому господину. И вправду, человек этот заявил, что покупает нас обоих, и даже начертил палочкой, испачканной чем-то черным, знаки на толстой белой пластине, которую здесь называют варак, что означает «лист дерева», но им не является. После этого он предложил нам собираться и идти с ним. Но что нам собирать, мы ничего не имели и могли унести только то, что было на нас надето – рабские лохмотья.
Тогда я впервые попал на шумные улицы Медины…
Я сижу в комнате за низеньким столом. Горит масляная лампа. Резная створка окна открыта в ночной сад, из которого не раздается ни звука. Тяжелая жаркая ночь после знойного дня. Лампа затенена тонкой доской с вырезанными изображениями восьмиконечных звезд, их слабые, подсвеченные огнем силуэты, ложатся на неровную беленую стену прямо над ложем моего учителя. Но даже этот свет слишком ярок для его усталых глаз. Я уже потерял счет этим ночам, которые провожу в одиночестве, прислушиваясь к слабому дыханию больного, и позволяю себе уснуть лишь на мгновение, когда измученная моя душа требует забытья. Но не получаю желанного отдыха, и снова пытаюсь писать, чтобы заполнить пустоту ума и дать работу рукам. Но теперь эта работа перестала приносить мне радость. Я знаю, что должен переписывать Куран снова и снова, пока эта священная книга не окажется у каждого, кто выбрал свой путь. Но сегодня я трижды беру калам и снова кладу его на стол, и предаюсь своим мыслям, потому что невольные слезы застилают мои глаза и не дают увидеть строки. Но я знаю, что последние написанные мной слова на этом листке таковы: «Он Тот, кто сотворил вас из глины, и определил для каждого срок жизни». Я понимаю это, но никак не могу смириться. Не хочу смириться, хотя это похоже на бунт против Аллаха. Но мне слишком мало лет, я еще ничтожнейшее существо из живущих. И поэтому не могу принять неизбежное.
…Тогда я впервые попал на шумные улицы Медины. Новый хозяин привел нас в большой дом, где было много женщин и детей. Мужчины тоже были, но они располагались в другой половине. Дом этот напоминал временное пристанище для тех, у кого нет своего жилья. В первые дни я только ел и спал, и никак не мог почувствовать себя отдохнувшим после сильного потрясения. А через неделю мою мать завернули в белую ткань и положили на табут[2]. Когда ее унесли, я понял, что остался один, несмотря на множество людей вокруг, которые продолжали обо мне заботиться.
Еще через несколько дней меня позвали на мужскую половину, где старик с пергаментной кожей и большой белой бородой показал мне книгу и спросил, умею ли я читать. Такие закорючки и линии я уже видел не раз. И на стенах домов, и на черной доске в кухне, где повар того богатого дома для чего-то их рисовал каждый день. Но я не понимал, для чего он это делал, хотя и находил рисунки красивыми. Поэтому я просто промолчал, и он снова меня спросил: «Ты хочешь научиться читать?» Я только кивнул, потому что старик, по-видимому, предлагал мне научиться разбирать эти рисунки, а это означало, что они кроме красоты имеют и другой, тайный смысл. Именно в тот день я вдруг понял, что в мире, кроме того, что я вижу и слышу сам, существует и еще что-то, чему нужно учиться.