Мне не попалось заслуживающих внимания цитат о городе Рио-де-Жанейро, кроме разве местной поговорки, гласящей, что Бог, без сомнения, бразилец. Создается впечатление, что никто из исследователей Рио не сумел найти слов, достойных этого города. Может, это потому, что перед лицом Рио все меркнет. Этому городу необозримых белоснежных пляжей, отвесных графитно-черных скал, буйных тропических зарослей и великолепнейших гедонистов незачем прятаться за афоризмы, он способен выразить себя и без этого. Пусть другие города украшают себя литературными штампами, а Рио знай себе нежится, будто избалованная девочка-подросток, у которой имеется только одно занятие – быть неотразимой.
«Рио проглотит тебя, съест заживо. Этот город не для иностранцев», – предостерегла меня знакомая англичанка, узнав, куда я собираюсь уезжать из Лондона. Ее бразильский бойфренд только что заделал ребенка другой женщине (уже во второй раз за пять лет их отношений), заявив в свое оправдание, что «такое случается». Она вернулась в Хитроу со всеми пожитками и со словами: «Чтобы выжить в этом вертепе, в этом нравственном вакууме, нужно там родиться».
Что и говорить, отношения между испорченными уроженцами Рио и порядочными, приличными туристами подчас могут показаться напряженными. Правда, неловкость испытываем в основном мы. Жители Рио – или кариоки, как их здесь принято называть, – сбросили с себя громоздкие оковы религиозного морализаторства лет пятьсот назад, когда португальцы добрались до залива Гуанабара и просто одурели от местных экзотических красоток. С тех пор кто только не открывал для себя Новый Свет: королевские дворы, африканские невольники, военные беженцы из Европы, а теперь вот туристы, – и каждый добавлял свою красочку в эту пеструю палитру загорелой плоти, которой невольно любуешься, прогуливаясь нынче по пляжам Рио.
И все же не так уж часты в Рио приезжие. Несмотря на притягательный образ, сюда не валят валом отдыхающие. Сюда очень уж трудно добраться, португальский язык слишком сложен, а мысль о том, что прямо за стенами твоего отеля расстилается нищий «третий мир», привлекает далеко не всех, кто выбирает, где бы провести отпуск. Те туристы, которые все-таки добрались сюда, в порожденных коктейлями мечтах о Кармен Миранде[1] тусуются по европеизированным барам на пляжах Копакабаны и Ипанемы. Другие же, помоложе, с рюкзаками за спиной, спешно приобретают автобусные билеты до Сальвадора, привлеченные его солнцем и секс-туризмом.
Каждый раз, когда я пыталась сбежать, Рио преследовал меня в снах и тянул обратно. Его нищие пригороды-фавелы,[2] необузданная чувственность и извечное страдание околдовывали и влекли назад, где бы я ни пыталась скрыться.
Приехав туда, я попала в поток и с наслаждением дрейфовала в нем, плыла по течению, попадая в самые разнообразные слои культуры и достатка. За одну ночь я могла побывать сначала на коктейльной вечеринке аристократов в Копакабане, потом на встрече потомков невольников на нищей северной окраине, а к утру, вернувшись в город, влиться в буйный уличный праздник, устроенный в Лапе, где туристы зажигали вместе с местной молодежью среднего класса.
Все это было со мной почти четыре года назад, но до сих пор волнует. Не знаю, что тому причиной – заливающий все солнечный свет, хаос и суета жизни или этот их вечный и безудержный Карнавал, – но только Рио-де-Жанейро по-прежнему представляется мне совершенно удивительным и необыкновенным местом.
Трамвай проезжает, он полон ног.
Белых и черных, и желтых ног.
Боже, спрашивает мое сердце, к чему столько ног?
Но глаза мои не спрашивают ни о чем.
– Карлос Друммонд де Андраде,[3] «Поэма семи сторон»
В детстве мама любила называть меня Кармен Мирандой. До тех пор пока я не увидела в кино эту украшенную фруктами танцовщицу, смуглянку с тонкой талией и ослепительно белыми зубами, у меня не возникало сомнений, что Миранда и впрямь мое второе имя. Потом я любовалась, как она блистает на экране, – я сидела на облупившейся старой веранде нашей фермы в Эсперансе; по растресканной от зноя коричневой равнине, страдая от жажды, слонялись коровы, о пожелтевший экран бились мухи. Тогда мне стало ясно, что до оригинала ой как далеко. Я к тому времени даже ни разу не попробовала ананаса, не говоря уж о такой роскоши, чтобы, как она, нацепить этот фрукт на голову. Возможно, называя меня так, мама пыталась бежать от действительности, как-то примириться с новой ролью – ведь в юности она вела совсем другую жизнь, разъезжала по обеим Америкам, а потом стала безвестной женой фермера в этой дыре на западе Австралии. Бывало, коротая долгие скучные вечера, она рассказывала нам о своих приключениях в Америке. Мы слушали, как родители провожали ее в доках Перта, как она покидала их с белым кожаным чемоданчиком и в таких же перчатках; как она одна добиралась на автобусах от Канады до Панамы; как пограничники в Мексике звонили ее отцу, решив, что она сбежала из дому, – ведь ей только-только исполнился двадцать один год. В те времена дальние путешествия казались дикостью. Даже поездка в Лос-Анджелес выглядела безумием. Не то что сегодня: все ездят, каждый стремится побывать везде.