Толстые темные ели как часовые. Будто передают тебя от поворота к повороту. Толя остановился у соснового пня, облитого льдом. Ничего площадочка – хату можно поставить! И как только спилили этакое деревце. Стал на пень, прошелся. Четыре шага. Посмотрел на облака, пробегающие в небе. Глянул на уходящую вдаль просеку. Так и кажется, что проложила ее рухнувшая сосна.
– Силен лес! – похвалил и как бы похвастался Коваленок.
Силен, конечно. Но было бы удивительно, если бы партизанский лес был обычный. А Ковалёнок здесь как дома, позавидовать можно. Полушубком где-то разжился, полы широкие, а выше – как раз по его девичьей талии. Шагает, сбивая каблуками хромовых сапог звонкие комочки мерзлой грязи, льда. И сам – звенящий, поскрипывающий: опоясан ремнями, украшен пряжками, даже свисток зачем-то на груди болтается. И ямки у рта, и шутовские усики-ниточки – все такое разванюшинское, знакомое.
Началась грабовая роща. Сразу посветлело в лесу. После хвойной зелени сучья граба такие голые, мертвые. Голубоватая и будто с подтеками кора заставляет вспомнить открытые всем дождям холодные печи в сожженных Вьюнах. Там Толя жил последние две недели. А где-то в Лесной Селибе помнят, думают о нем, как о настоящем партизане.
Проревел совсем недалеко самолет, высыпал крупную пулеметную дробь.
– Начинается, – говорит Ковалёнок, сразу загораясь.
Все-таки хорошо, что Толя уже в партизанском лесу. И пост остался позади. Тут можно быть спокойным: партизаны знают, что надо делать, когда немцы близко.
Впереди заиграл просвет. У дороги собралось несколько неприбранных мартовских березок. Кажется, они сбежались, а потом удивленно расступились, образовав круг. А в кругу на обледенелых прошлогодних листьях, чернеющих в ноздреватом, как обсосанный сахар, снегу, играют солнечные блики. Показалось даже – звенят.
Из-за поворота на дорогу вышел человек с автоматом под локтем, остановился, кого-то поджидая. Очень бледное лицо человека кажется совсем меловым от спадающих на лоб из-под кубанки волос, от черного мазка квадратных усиков. И в одежде он такой же черно-белый: короткая, отороченная белым мехом венгерка, белая кубанка с черным верхом, темное галифе.
Глаза выпуклые, черные до блеска.
Толя уже видел однажды эти горящие выпуклые глаза. Это Сырокваш, начальник штаба.
Мимо пробежали двое с винтовками на весу. А из-за поворота идут и идут партизаны. Толя с гордостью отмечает: много пулеметов. У рослого пулеметчика, посмотревшего на Толю, красивая черная борода, хотя лицо румяное, молодое.
– Откуда, Разванюша, немцев ведешь? – спрашивает у Коваленка Сырокваш, и на лице его вспыхивает короткая усмешка. Толя с готовностью ответил на улыбку партизана. О, Толя понимает, как это хорошо – идти навстречу бою и шутить.
– Разрешите с вами! – выкрикнул Коваленок. Зачем-то поправил белые отвороты хромовых голенищ: можно подумать – его пригласили в круг танцевать.
У Толи нет оружия. Кроме того, его ждут в лагере…
– Иди, наш будан[1] первый, – говорит Коваленок.
Где-то на краю леса снова взревел самолет, сбросил бомбы, эхо закричало и понеслось по лесу. Совсем недалеко отстукивает короткие очереди пулемет.
Мимо уже бежали. Вот и Комлев, дядька Разванюши, грузный, с тяжелым взглядом. Алексея не видно.
Сразу за поворотом большущий шалаш из побуревшего елового лапника. Вот оно – партизанское жилье. Толя несмело заглянул в огромный будан.
По обе стороны – отгороженное бревнами место, где спят. Цветные домотканые постилки, серые и зеленые немецкие одеяла, тулупы, ватники. В дальнем углу – ярким пятном – светло-желтое стеганое одеяло. Толя сразу узнал свое и обрадовался, будто знакомого увидел.
А в проходе, в трех местах – толстые обгоревшие березовые плахи. Видно, что костры наскоро присыпали снегом, и они все еще тлеют.
Закинув голову, Толя смотрел на гирлянды сажи, колеблющиеся от теплого дыма. Грубо, огромно, неудобно и захватывающе – как замок!
Потрогал ствол станкача, прикрытого красной попоной. Прошел в глубь будана. Шаги у входа. Повернулся – мама!
Обрадовалась и напугалась:
– Вы там шли, немцы там!..
В плюшевой жакетке, в сапогах, без платка. Лицо незнакомо молодое. И очень озабоченное. Как будто она все еще в Лесной Селибе – окно в окно с комендатурой, как будто не позади все самое страшное!
– Ноги промокли?
Ну, допустим, промокли. Но из-за этого такой озабоченной быть?
– На – сухие, – говорит мать, доставая из вещмешка чистые портянки. – Как это мы не сообразили хоть сапоги хорошие сделать. Все оставили, как в гости шли.
– Сапоги – подумаешь! Достают же. Немецкие.
– Это дома все так казалось.
Про Алексея сказала тихо:
– Ушел на железную дорогу. С Пахутой, с подрывниками.
Взяла из угла санитарную сумку, раскрыла. Толя заглянул:
– О, индивидуальные пакеты! Я возьму.
– Зачем? – даже сердито сказала мать. Но тут же подала перевязочный пакет.
Толя прикинул, что ему, сыну, можно и больше.
– Два возьму.
Мать молчала, только как-то странно смотрела на руки Толи, который с удовольствием ощупывал плотные провощенные пакеты.
Подумала вслух:
– Сегодня одиннадцатый день, как пошли на железную дорогу.