* * *
Женщины в истории всегда в тени. Если и упадет на какую-нибудь из них отсвет известности, то следует оглядеться по сторонам в поисках мужчины, щедро озаряемого славой. И мало кому приходит в голову, что слава эта соткана зачастую именно женскими руками. Воспитательницы, музы, верные спутницы, они незаметно вращают миром, то мудро наставляя, то вдохновляя, то утешая. Насколько высоко смог бы взлететь Наполеон, если бы накануне своего первого похода он не обвенчался с Жозефиной и не пообещал ей будущее величие? И, как знать, сколь ярко светило бы потомкам «солнце русской поэзии» без его Натали и роковой дуэли? Кем остался бы в истории реформатор церкви Генрих VIII, не воспылай он страстью к Анне Болейн, им же впоследствии казненной? У каждого Робин Гуда своя Мэрион, а у Перикла своя Аспазия.
Кто же они, эти женщины за спиной прославленных мужчин, чудом избежавшие извечной женской участи – забвения? Всегда – любимые, порой – «беззаконные кометы», но, как правило, жены. О матерях традиционно забывают (их роль в истории исчерпана культом Богородицы), но порой удается сверкнуть теткам, как в случае с Цезарем, бабушкам или даже няням. Дочь же вспоминается только одна – Суворочка – ради нее одерживал победы отец-генералиссимус.
Однако есть и те, чью роль в судьбе великого человека трудно описать привычными словами. Такой была Василиса Покровская. Кем приходилась она тому, кто озарил ее имя? Она подарила ему жизнь, не будучи его матерью. Она любила его, не став, однако, той, кого привычно именуют «любовница». Она была его спутницей, но спутницей «святой», как ее недоуменно величали. Однако к лику святых ее никто не причислял.
И наверняка можно сказать только одно – она была удивительной женщиной! О чем, возможно, догадывалась, иначе едва ли оставила бы потомкам свои воспоминания. На их страницах сверкает имя ее блистательного возлюбленного и гремят его подвиги, но не менее ярко светится и ее собственная необыкновенная личность. Словно солнце и луна восходят на одном небосклоне, и от их двойного сияния невозможно оторвать взгляд.
Ее портрет, передаваемый в семье из поколения в поколение, удивляет спокойной мудростью во взгляде. Светло грустят чуть опущенные уголки глаз, но неожиданно полные, чувственные губы сложены в полуулыбку. Эта женщина познала и страсть, и страдание, но нашла в себе силы преодолеть и то, и другое, не сломавшись и не растеряв себя.
И потому, раскрывая страницы ее мемуаров, я испытываю трепет, как если бы эта полная достоинства дама в строгом платье с нежной шалью, обнимающей шею и плечи, вдруг подала мне руку и, подобрав юбки, сошла с портрета, чтобы поведать о том времени, когда она была молода, смеялась и горевала, теряла и обретала, терпела поражения и праздновала победы. И любила, конечно, любила. Как могла она не любить?
«…И прибрал Господь матушку, зане на небесех лучшее ей уготовил житие, чем на земли…»
А ведь и верно – лучшее! Еще пять-десять лет – и согнулась бы матушка от трудов, сгорбилась; все сильнее тянула бы ее к себе земля, все больше остывало бы не знающее радости в вечных заботах сердце и изнашивалось от бесконечных родов тело. И посетовать не на что: куда от женского естества деться? Как обвели тебя в пятнадцать лет трижды вокруг аналоя и заставили поменяться кольцами с едва знакомым человеком, так и трудись: носи детей в утробе, рожай, корми, поднимай, а то и хорони, да все это между делом: перво-наперво поспевай по хозяйству да мужа не забывай обихаживать. А хозяйские дела не кончаются, да младенцы с рук не сходят – только встанет один на собственные ножки, а тут уж новый у груди – на них все силы и кладешь. Все и счастье бабье, если муж тебя жалеть станет да приласкает иной раз. Но и при добром муже к сорока годам ты старуха с изнуренным телом и потухшим взглядом, ничего-то в жизни и не видевшая, кроме трудов, трудов, трудов. И велика ли радость, что ты не крестьянского сословия, а духовного, и муж твой не землю пашет, а обедню служит? Сельскому батюшке одной службой без земельного надела да скотины не прокормиться; вот и впрягается молодая жена, едва переступив порог мужниного дома, в тяжкий воз бесконечных хлопот и тянет его, пока достанет сил. Кормит, поит, в чистоте содержит, лечит, утешает, ободряет и обо всех на свете помнит и заботится, помимо самой себя. А как иссякнут силы, уходит, вздохнув в последний раз будто бы с облегчением.
И посчастливилось еще матушке Серафиме уйти молодой (старшей ее дочери, Василисе, едва семь лет сравнялось), еще красивой, еще статной, еще веселой, то и дело поющей за работой. Такой осталась она в памяти дочери, а в памяти мужа еще и нежной, чуткой, трепетной. Такой, что ни одна другая ни при жизни, ни после смерти не могла с ней сравниться. И верность ей, ушедшей, хранить было не трудно, тем паче, что старшая дочь росла живым напоминанием о матери. Тот же светлый, всегда устремленный в какие-то иные дали взгляд, так же тихо радуется и остро страдает от любой несправедливости, пусть и самой малой. Так же тонка и телом и душой, а в движениях легка, как птица. Точно василек во ржи подрастала девочка – нечаянной радостью – и часто смеялась во сне. Видно, в те часы, когда душа витает в потусторонних пределах, встречалась с ней матушка и играла со своей любимицей.