Посвящается С. Ш.
Я думал мы о чём молчим
А мы молчали
Вот о чём.
Всеволод Некрасов
Будут значительны их слова,
будут возвышены и добры.
Они докажут, как дважды два,
что нельзя выходить из этой игры.
Владимир Лившиц
1.
Виталий Лопатко, после.
Раз-раз – провожу вспухшим языком по разбитой губе. Кислый, вязкий, липкий вкус. На губах – как прелая морковь. Если мне кого и жалко было из всей русской литературы с её культом страданий, то только животных у Есенина. А больше – никого.
За это меня и любят ученики. Вчера Облепихина так и сказала: Виталий Петрович, вы такой циничный! И смотрит восхищённо, хлоп-хлоп глазами. Не хватало ещё только, чтобы влюбилась. Хотя, с другой стороны, шестнадцать лет – самый лучший возраст, чтобы влюбляться во всяких полудурков.
Из Облепихиной определённо выйдет толк. Почему, спрашивает, Соня – совесть Раскольникова? Потому что, говорю я ей, не надо мыслить советскими штампами, вот почему. А она опять смотрит, хлоп-хлоп глазами, и говорит: а не потому ли, что Соня – проститутка?
Хочется верить, что ради таких, как Облепихина, я и работаю в школе. Хотя, разумеется, не поэтому, а потому что где мне ещё и работать. Из школы меня, конечно, уволят. И где мне работать тогда? Варежки шить. В лучшем случае.
В ушах звенит. Мутит, тошнит, знобит, трясёт. Безличные глаголы, шестой класс. Интересно, кем меня заменят. Хотя, разумеется, интересно не это.
В камере так тихо, что слышно, как где-то по капле из крана вытекает вода. На серой стене гвоздём нацарапана женская фигура с прекрасно прорисованными, на радость какому-нибудь новому Лимонову, первичными и вторичными половыми признаками, но без лица – то ли художник не успел дорисовать, то ли так и было задумано. Хочется верить, что первое. Хочется ли?
Есенинской лисице повезло, понимаю я теперь. Она, по крайней мере, на раздробленной ноге приковыляла умирать у родной норы. Вот что я не успел рассказать шестиклассникам, а теперь вряд ли кто-то расскажет. Последнее право – право умереть по-человечески.
Не по-человечески, впрочем, уже то, что после семнадцати попыток дозвониться до Балканыча, который упорно не брал трубку, я зачем-то пошёл и нажрался, чего делать явно не стоило. Разумеется, я не хотел до такой степени нажираться. Просто, видимо, организм за столько времени отвык от алкоголя.
Дальше помню смутные, размазанные кадры, будто ребёнок дрожащей ручонкой хаотично нажимает на фотоаппарат. Вот ступени, вот площадка, вот снова ступени, вот Мара открывает мне дверь, стоит в проёме в этом своём розовом халатике. Кисточка на поясе, округлость бедра. Вот я притягиваю её к себе, пьяно выдыхаю в лицо какие-то нежности. Вот халатик слетает на пол, вот она вырывается и, скрестив руки на свежесделанной груди, кричит сквозь марево: зая, ты что, пьяный? Её голос – чужой, далёкий, как будто я под водой, а она на берегу.
Да, бормочу я в ответ, насколько получается выговорить, и впиваюсь пальцами в ручку двери, будто это придаст мне сил. Зая пьяный. Зая хочет бухать. Зая хочет курить. Зая не будет больше экономить каждую копейку, чтобы купить тебе новый айфон. Потому что заю уже зае…
Вот она убегает в ванную, с силой хлопает дверью так, что с потолка сыплется штукатурка. Вот из-за двери доносятся фальшивые рыдания на одной ноте – так рыдают капризные дети, начисто лишённые актёрских способностей.
Вот я, шатаясь, выхожу в ночь, силясь не упасть, держась за одну-единственную мысль: надо купить цветов и извиниться. Вот я дохожу до ближайшей Пятёрочки и почему-то вместо цветов покупаю блок сигарет. Вот я стою у этой Пятёрочки и выкуриваю целую пачку, одна за одной, одна за одной, будто и не было трёх месяцев, которыми я так гордился. Не чувствую ни облегчения, ни наслаждения, ничего, кроме усталости, привычной, застарелой, бесконечной усталости.
Вот ко мне подходят двое в униформе. Один – тощий, вертлявый, восточной наружности. Другой – толстомордый, рыжий, добродушный. Странно, но внешность второго сначала не внушает мне опасений. Кто бы мог подумать, что губу мне разобьёт именно он.
Я хочу сказать им, что запрет на курение в общественном месте распространяется только на помещения, предоставляющие услуги торговли, а поскольку я нахожусь не внутри помещения, а снаружи, то этот запрет ко мне неприменим, но, может быть, я что-то спутал, в любом случае сказать не могу ни слова – язык как будто разбух, пропитавшись табачным дымом, стал серым неповоротливым китом, которому тесно в пересохшем пруду моего рта, и всё-таки он отчаянно не хочет на берег.
– Лопатко Виталий Петрович, – толстомордый не спрашивает, а утверждает. Вертлявый достаёт откуда-то сложенную бумажку, смотрит в неё, переводит взгляд на толстомордого и обратно, услужливо кивает. – Пройдёмте в отделение.
У меня сжимается сердце, я судорожно вспоминаю, что штраф за курение составляет от пятисот рублей до трёх тысяч, лезу в карман, и смятые купюры разлетаются по тротуару; я начинаю собирать их и думаю, что отдам, даже если не виноват, потому что я не могу в отделение, потому что я должен…