Жила в одной деревне женщина, Варварой ее звали, которую все считали дурочкой блаженной. Нелюдимой и некрасивой она была, и никто даже не знал, сколько ей лет, – кожа вроде бы без морщин, гладкая, а вот взгляд такой, словно все на свете уже давно бабе опостылело. Впрочем, Варвара редко фокусировала его на чьем-нибудь лице – она была слишком замкнутой, чтобы общаться даже глазами. Самым странным оказалось то, что никто не помнил, как она в деревне появилась.
После войны перепуталось всё, многие уехали, чужаки, наоборот, приходили, некоторые оставались насовсем. Наверное, и эта женщина была из числа таких странников в поисках лучшей участи. Она заняла самый крайний из пустовавших домов, у леса, совсем ветхий и маленький, и за десяток-другой лет довела его до состояния полного запустения. Иногда сердобольный сосед чинил ей крышу, а потом бубнил в прокуренные усы: никакой, мол, благодарности, у нее дождевая вода с потолка в подставленный таз барабанила, я все сделал, стало сухо, а эта Варвара мало того, что «спасибо» не сказала, так даже и не глянула в лицо.
Никто не знал, на что она живет, чем питается. Она всегда ходила в одном и том же платье из дерюжки, подол которого отяжелел от засохшей грязи. В одном и том же – но пахло от нее не густым мускусом человеческих выделений, которые не смывают с кожи, а подполом и плесенью.
И вот однажды, в начале шестидесятых, один из местных парней, перебрав водки, вломился к ней в дом – то ли его подначил кто-то, то ли желание абстрактной женственности было таким сильным, что объект уже не имел значения. Майская ночь тогда стояла тихая, ясная, полнолунная, с густыми ароматами распустившихся трав и проснувшимися сверчками – а до того всем селом отмечали Победу, играл гармонист, пахло пирогами, пили-ели-гуляли. Парня звали Федором, и шел ему двадцать пятый год.
Вломился он в дом Варвары, и уже сразу, в сенях, как-то не по себе ему стало. В доме был странный запах – пустоты и тлена. Даже у деревенского алкоголика дяди Сережи в жилище пахло совсем не так, хоть и пропил он душу еще в те времена, когда Федор младенцем был. У дяди Сережи пахло теплой печью, крепким потом, немытыми ногами, скисшим молоком, сгнившей половой тряпкой – это было отвратительно, и все же в какофонии зловонных ароматов чувствовалась пусть почти деградировавшая в существование, но все-таки еще жизнь. А у Варвары пахло так, словно в дом ее не заходили десятилетиями, – сырым подвалом, пыльными занавесками и плесенью. Федору вдруг захотелось развернуться и броситься наутек, но как-то он себя уговорил, что это «не по-мужски». И двинулся вперед – на ощупь, потому что в доме мрак царил – окна были занавешены от лунного света каким-то тряпьем.
Ткнулся выставленными вперед руками в какую-то дверь – та поддалась и с тихим скрипом отворилась. Федор осторожно ступил внутрь, несильно ударившись головой о перекладину, – Варвара была ростом невелика, и двери в доме – ей под стать. Из-за темноты Федор быстро потерял ориентацию в пространстве, но вдруг кто-то осторожно зашевелился в углу, и животный ужас, какой на большинство людей наводит тьма в сочетании с незнакомым местом, вдруг разбудил в парне воина и варвара. С коротким криком Федор бросился вперед.
– Уходи, – раздался голос Варвары, тихий и глухой, и Федор мог поклясться, что слышит его впервые.
Многие вообще были уверены, что чудачка из крайнего дома онемела еще в военные годы, да так и не пришла в себя.
Она протянула руку к окну, отдернула занавесь, и Федор наконец увидел ее – в синеватом свете луны ее спокойное уродливое лицо казалось мертвым.
– Вот еще! – Он старался, чтобы голос звучал бодро, но из-за волнения, что называется, «дал петуха», и, сам на себя за это раздосадовав, излил злобу на Варвару, ткнув кулаком в ее безжизненное лицо. – Давай, давай… я быстро.
Она не сопротивлялась, и это спокойствие придало ему сил. «Наверное, сама об этом мечтает, рада до смерти и не верит счастью своему, – подумал он. – Мужика-то, поди, уже лет двадцать у нее не было, если не больше».
Варвара вся была окутана каким-то тряпьем, точно саваном. Федор вроде бы расстегнул верхнюю кофту, шерстяную, но под ней оказалась какая-то хламида, а еще глубже – что-то, похоже, нейлоновое, скользкое и прохладное на ощупь. В конце концов, разозлившись, он рванул тряпки, и те треснули и едва не рассыпались в прах в его ладонях. Варвара же лежала все так же молча, вытянув руки по швам, как покойница, которую готовили к омовению. Глаза ее были открыты, и краешком сознания Федор вдруг отметил, что они не блестят. Матовые глаза, как у куклы.
Но в крови уже кипела вулканическая лава, желающая излиться, освободив его от огня, и ему было почти все равно, кто отопрет жерло – теплая ли женщина, послюнявленный ли кулак или эта серая кукла.
Грудь Варвары была похожа на пустые холщовые мешочки, в которых мать Федора хранила орехи, собранные им в лесу. Не было в ее груди ни полноты, ни молочной мягкости, а соски напоминали древесные грибы, шероховатые и темные, прикасаться к ним не хотелось.
В тот момент сознание Федора словно раздвоилось: одна часть не понимала, как можно желать это увядшее восковое тело – страшно же, противно же, а другая, как будто околдованная, лишь подчинялась слепой воле, порыву и страсти. Коленом он раздвинул Варварины бедра – такие же прохладные и сероватые, будто восковые, и одним рывком вошел в нее – и той части сознания Федора, которой было страшно и противно, показалось, что плоть его входит не в женщину, а в крынку с холодной ряженкой. Внутри у Варвары было рыхло, холодно и влажно.