Это было потрясающе. Непропорционально сложенное лицо с крупным носом и глубокими угловатыми морщинами строго отчитывало меня за отсутствие шапки и скидок в супермаркете, навевая мысли о раннем детстве. Точнее, об индейцах Апачи, в которых мы играли, будучи совсем нежными и еще ничему не обученными созданиями. Его морщины были каньонами, а сам образ этого мужчины был настолько груб, что с любого ракурса смотрелся тотально живым. Сам его образ говорил о бархатной опытности, внутреннем богатстве и закаленном характере. Красота жизни покрывала все его недостатки с лихвой. Он был очень красив и самобытен как книга самиздата.
Уколы его морщинистая задница принимала как земля снаряды. Он никогда не показывал вида, ни одного его чувства не прорывалось сквозь бронь закаленной как зимняя вишня личности, будто он хранил сундук с сокровищами эмоций на дне моря с бушующей бронетанковой защитой. А сокровищами был его опыт, каждый со смаком прожитый момент его жизни. Только его живые глаза светились то сильнее, игривее, то с присущей им теплотой успокаивались, задумчиво погружаясь вглубь встроенного в него альбома с воспоминаниями, словно первый в мире вживленный в человека чип с личной историей. Он был гораздо ярче и живее меня, молодой и всем недовольной, с искривленными жизнью губами и позвоночником. И намного молчаливее. Он был настоящим интровертом. Еще сталинской закалки, когда все было настоящим, и в особенности интроверты.
Его сдержанный внешний вид говорил о том, что где-то за пазухой он хранил чемоданчик с ядерной кнопкой, готовый всегда бомбардировать меня эмоциональными поучениями, смыслами, просто боеголовками азартного и слегка приперченного юмора и вспыльчивых словосочетаний. Когда наш разговор становился для него неудобен до крайности, он, углубляя взгляд, принимал то самое выражение лица «за секунду до нажатия кнопки». Станиславский бы ему поверил. Я тоже верила и хранила свою нервную систему как средневековая женщина верность мужу и королю.
Он всегда пил из разных чашек и называл меня по дням недели. Понеделька мыла ему полы и прибирала устланную зарисовками не пойми чего гостиную, набросанными за воскресенье как признак его молчаливой нетерпимости к моему отсутствию.
Вторничная готовила еду на пару дней вперед и покупала продукты, предъявляла чеки и рассказывала об акциях и скидках в магазинах. Еще она обязательно приносила из супермаркетов журналы с купонами. Особо Василий и вторничная любили обсуждать товары, которые никому, в общем-то не нужны и изобретены были от назойливой и неуемной лени. Этакие глупости современного изобилия. Среди них были приспособления для зашнуровывания кроссовок, пальто для попугая и куча ненужных и бесполезных вещей, которые изобретали для лишних дел, образовавшихся от «эгоизма и неумения приносить пользу обществу». Мы оба были махровыми оптимизаторами. Приспособить, выдумать, жить без излишеств – жизненное кредо этой забавной пары, уместной разве только для дружеских шаржей.
Середка просто пила с ним чай. К слову сказать, середка была самой человечной из всех семи надсмотрщиц творческого великовозрастного отпрыска нашей сколоченной на скорую руку «семьи» с общим прибабахом, так как приносила мистеру его сканворд, который он тщательно разгадывал за неделю, а потому был рад ее утреннему явлению со свертком подмышкой каждую среду. От этих сканвордов пахло воспоминаниями. Такой запах когда-то обитал в школьной библиотеке, где выдавали учебники. Так пахло начало моей жизни, с ее юношеским запалом идти вперед, течь вкупе с книгами и тетрадями, испещренными разноцветными ручками, в потоках и ручейках таких же наивных и шумных мечтателей-скромняг.
Четвержок была застенчива и молча стирала и гладила немногочисленную одежду, накрывала на стол, разливала чай по кружкам и нарезала единственную в неделю сладость, которую кряхтящему хулигану было позволено вкушать – наполеон из любимого магазинчика на углу улицы. Кружки было всегда три, точнее две с половиной.
Около двух лет назад гувернантка разбила кружку его бывшей супруги. Она не уцелела. Она – это гувернантка, кружку же склеили и поставили на ее законное место. Старик Василий не знал точно, была ли жива его супруга или нет, но и не особо волновался по этому поводу. Ведь тот самый образ, который он горячо и пылко любил на протяжении пятидесяти с излишком лет, был гораздо прекраснее любой женщины, живой или не очень. Чаю заваривалось всегда ровно на полторы кружки каждому. По одной и еще чуть-чуть, для продления удовольствия, посмаковать. Комнатный сатирик громко хлебал свой чай, горячо любимый им еще с детского сада сталинской эпохи, и жевал ровно отмеренный стопятидесятиграммовый кусок наполеона.