События, произошедшие в XVII веке, драматическим образом отразились на истории России, и мы продолжаем жить в их тени. Однако о той мрачной драме мы вспоминаем на удивление редко. В чем причина этой нашей забывчивости? Только ли в том, что ужасные и трагические события XX века полностью заслонили от нас более раннее прошлое?
Причина в том, что мы до сих пор не умеем об этом говорить. За прошедшие триста лет поменялись язык, культура, летосчисление, политическая реальность – но не появилось (или кажется, что не появилось) новой формы разговора о расколе XVII века. Да, мы научились говорить на языке мультикультурализма, толерантности, полицентричности, умеем строить нелинейные модели, но до сих пор наш разговор о событиях великого раскола идет в терминах ересеологов III–IV вв., которые изобрели христианскую этнографию.
Тодд Берзон, исследователь ересеологической литературы поздней Античности, привлек внимание к интересному явлению: стигматизации той или иной группы, приводящей к ее определению как «ереси». В ходе этой стигматизации «еретичность» постепенно утрачивает смысл, а на ее месте появляется этнография. Люди сначала считают диссидентов «еретиками», а их потомки уже считают их особым этносом или его разновидностью. Черта проводится сначала между разными идеями, а потом сознается как черта между народами. Так произошло со старообрядцами. Само слово «старообрядец» (а тем паче «раскольник») – часть языка ненависти, сперва рядившейся в одежды догматики или канонического права, а затем сменившейся равнодушным интересом этнографа. Но за этой этнографией скрывается драматическое явление раскола народа и появление двух разных православий в России.
Как же произошло появление двух альтернативных православий? И как возник этот язык ненависти?
Отказ от «герменевтической камеры»
Отказаться от этого языка ненависти трудно, поэтому его и вертят, – каждый на свой лад. Думаю, эти попытки следует прекратить, если мы хотим разобраться для начала в XVII веке. Попробуем описать, что произошло, не привлекая этого языка, не употребляя слов «ересь», «еретики», «раскольники». Одновременно придется отказаться от ряда привычных понятий, которые мы впитали едва ли не с молоком матери. Это нужно для того, чтобы объяснить, как так вышло, что в нашей истории и культуре духовная сфера, связующая нас с византийским православием, получила разрыв в самом чувствительном месте. Это место – древнерусская культура, наследие Древней Руси. С моей точки зрения, в XVII веке произошел отказ от этого наследия. Точнее говоря, отказались от интерпретационного механизма, полученного от предков «устройства», позволяющего нам «подключиться» к Древней Руси, а через нее – к Византии. Византийское преемство – очень дискуссионная и сложная тема. За XVIII–XIX века к Византии обращались не раз и не два, да и в наше время тяготеют к ней снова. Священники обрядились в греческие фески и тужурки, хоры запели «Агни Парфене», стало модно учить греческий. Но современное греческое православие при всем желании не может «подключить» нас к Византии. Самое главное – мы не понимаем: а зачем нам вообще к ней подключаться? Более того, уже выросли поколения русских людей, считающих это наследие не только не нужным, но и вообще бесполезным. Впрочем, культуры живут, только если связаны с корнями, – а без корней умирают. И мы, отрицая эти связи, по сути, придумываем себе другие корни.