Городок стоял на высоком обрывистом берегу, растянувшись вдоль неширокой, тихого нрава равнинной речки. Судоходной в нынешнем понимании этого слова данная водная артерия не была никогда, но те, кто в тридцатые годы прошлого столетия пытался придать городу современный, с налетом модной в те времена имперской помпезности, вид, развернули его лицом к реке, по которой сроду не плавало ничего крупнее рыбацких плоскодонок. Капитаны этих, с позволения сказать, судов вряд ли были способны по достоинству оценить тяжеловесные архитектурные изыски воздвигнутых на берегу зданий горсовета и землемерного техникума – единственного учебного заведения, в котором местные школяры при желании могли продолжить свое образование. Береговой обрыв на этом участке сменялся относительно пологим склоном, что позволило тогдашним градостроителям протянуть вдоль него коротенькую набережную. От набережной к трехэтажному вместилищу местной администрации поднимались две широкие лестницы, с момента постройки и до сего дня служившие для отцов города постоянным источником головной боли: толку от них не было, почитай, никакого, а тратиться на поддержание их в приличном состоянии приходилось регулярно.
Вправо и влево от этой архитектурной бессмыслицы, долженствующей, по замыслу, служить городу визитной карточкой, вдоль берега протянулся город как таковой – скопление почерневших от времени и непогоды бревенчатых срубов, могучих покосившихся заборов, замшелых от старости садов и прочих прелестей российской глубинки, каковые прелести, судя по виду, тихо гнили здесь, над изрытым гнездами стрижей песчаным обрывом, со времен царя Гороха. Собственно, теперь это были городские зады; настоящий город с капитальными строениями и асфальтированными улицами уходил в сторону от ненадежного обрыва, потихоньку подбираясь корпусами новостроек к автомобильному мосту, который перекинули через реку в начале семидесятых и который здесь до сих пор именовался новым.
Старый пешеходный мост связывал город с заречными заливными лугами, среди которых поблескивала тихой прозрачной водой целая россыпь небольших озер. Слева за лугами у самого горизонта зеленел кронами сосновый бор, некогда, если верить утверждениям здешних краеведов, служивший источником мачтовой древесины чуть ли не для всего российского флота; справа, тоже на приличном удалении от города, отсвечивал сусальным золотом куполов монастырь, стены которого хорошо помнили лихого казачьего атамана Стеньку Разина. На протяжении многих десятилетий в этих стенах размещалось ПТУ механизаторов, что, разумеется, не пошло на пользу монастырским постройкам. В начале девяностых наполовину превратившийся в руины монастырь вернули церкви, и теперь в тихую погоду в городе был слышен далекий колокольный звон.
Летом погода здесь стояла неизменно жаркая, сухая, с нечастыми, но зато сильными проливными дождями. В окрестных лесах было полно грибов; луговые опята за рекой собирали мешками, а озера, глубина которых сплошь и рядом позволяла из края в край проходить их с бреднем, изобиловали рыбой. Там же, на озерах, гнездились утки; словом, за вычетом чисто провинциальных мелких неудобств, летом здесь было хорошо. Да что говорить! Классика все равно не переплюнешь, а о том, что такое лето в российской глубинке, самым исчерпывающим образом высказался еще Александр Сергеевич: «О, лето красное, любил бы я тебя, когда б не пыль, не комары да мухи…» Написано без малого двести лет назад, а что с тех пор изменилось? То-то, что ничего.
Зимы тут, как и в большинстве центральных областей России, были снежные, с крепким пахучим морозцем и великим множеством ясных, солнечных, с искрами и пушистым инеем дней. В такие дни хорошо было встать на лыжи и, забросив за спину старенькую тульскую двустволку, отмахать сколько-то там десятков верст по заснеженным лесам – не ради добычи, без которой в наше время вполне можно обойтись, а для собственного удовольствия. И не менее хорошо было вечером принести с улицы охапку звонких, пахнущих морозом березовых поленьев, развести в печке огонь и, покуривая в поддувало, наблюдать за древней как мир пляской рыжего языческого бога в закопченной пещере топки.
Эти простые, незатейливые радости ценились Николаем Ивановичем Камышевым особенно высоко потому, что выпадали сравнительно редко: по роду своей профессиональной деятельности он мог вырываться к родным пенатам не чаще раза в два, а бывало, что и в три, и в четыре года. Он был человек военный – не тыловое чучело в погонах, дрессирующее новобранцев, а по выходным поливающее на даче кабачки, которые растут медленнее, чем его брюхо, а боевой офицер, застреливший своего первого врага еще в Афганистане. Поэтому возможность навестить родные края у него всегда зависела не от графика отпусков, а от оперативной обстановки, которая со времен все того же Афганистана крайне редко бывала спокойной.
К тому же родители Николая Ивановича давно умерли, сестра вышла замуж, а старый дом в пяти минутах спокойной ходьбы от реки продали каким-то незнакомым людям – в общем, родных пенатов как таковых не осталось. Конечно, в большом кирпичном особняке, который зять отгрохал в выросшем за рекой коттеджном поселке, Камышеву всегда были рады, но родным домом это место он назвать не мог при всем своем желании. Город изменился, знакомые лица на его улицах теперь встречались едва ли не реже, чем в Москве, и Николай Иванович постепенно, как-то незаметно для себя расстался с лелеемой некогда мечтой, выйдя в отставку, поселиться здесь. То есть такой вариант тоже рассматривался, но уже не в качестве приоритетного, а на общих основаниях – как один из многих, и притом не самый привлекательный.