Весна в Херсоне наступает рано. Уже в начале марта подсыхает земля, а к концу месяца появляется первая зелень. В это время небо над городом становится выше и синей и солнце заметно припекает.
Но в памятную весну тысяча девятьсот восемнадцатого года март выдался на редкость серый и ненастный. Ветер с Днепра задувал пронзительно, трепал над домами дождевые облака, носил по улицам обрывки плакатов, зашарканные листки прокламаций, гнилую прошлогоднюю листву. Никто этого мусора не убирал, и он собирался под заборами, у рекламных тумб, в подворотнях, путался под ногами.
Шли грозные времена. Дороги Украины топтали тяжелые, щедро подкованные немецкие и австрийские сапоги, пахло бензиновым перегаром военных автомашин…
В Херсоне только и разговоров было, что о немцах. Их ждали со дня на день. Газеты выходили с тревожными заголовками: «Что слышно в Одессе?»
В Одессе были немцы. Были они и в Николаеве. Газеты сообщали о расстрелах на Пересыпи, о трупах, висящих на столбах, о заводах, возвращенных прежним владельцам. Все это у одних херсонцев вызывало радость, в других вселяло страх, а третьих — большинство — заставляло сжимать кулаки…
И вдруг, как громовой удар, разнеслась весть, что эсеро-меньшевистская городская дума отправила в Николаев делегацию просить австро-немецкое командование не медлить и прислать в Херсон войска для «наведения порядка».
Союз бывших фронтовиков — а их в Херсоне насчитывалось больше двух тысяч, — возглавляемый большевиками, объявил, что с этих пор не признает власти городской думы и не допустит, чтобы пролетарский Херсон стал немецким. Разоружив боевые дружины городской думы — обывателей, гимназистов и отряды милиции, — фронтовики начали укреплять на городской окраине остатки старинной крепости, которые херсонцы называли «валы». Сюда стали стекаться вооруженные рабочие отряды.
Город спешно готовился к обороне.
Днем девятнадцатого марта в Херсон явились немцы, сопровождаемые гайдамаками гетмана Скоропадского. На длинных грузовиках со щелистыми капотами, напоминавшими оскаленные звериные морды, окруженные толпой возбужденных, откровенно ликующих обывателей, они проследовали в городскую думу и тотчас же послали парламентеров на «валы», требуя, чтобы фронтовики сложили оружие…
В окнах дома Союза фронтовиков только в верхнем этаже уцелели стекла. В нижнем окна были забиты досками; сквозь щели сочился желтый, дымящийся в ночном тумане свет. У входа маячили часовые.
В низких комнатах Союза вдоль стен тянулись дощатые нары, над жестяными буржуйками змеились черные дымоходные трубы. Здесь пахло незатейливым солдатским варевом, горели развешанные по стенам керосиновые лампы, в коридорах, в комнатах, на лестницах толпились фронтовики в серых, обожженных у походных костров шинелях и мятых папахах, давно утративших свою первоначальную форму.
На втором этаже в одной из комнат располагался Совет Союза фронтовиков. В широком квадратном зале возле этой комнаты было особенно многолюдно. Ожидая распоряжений, фронтовики толклись у двери, дымили цигарками, переговаривались. В воздухе стоял сдержанный гул голосов.
Рябой солдат с короткой кавалерийской винтовкой на ремне говорил, жуя козью ножку:
— Я, к примеру, три года в окопах отбыл и скажу тебе так: немец к концу войны не мечтал по России ходить. Думал только, как шкуру уберечь. А тут — на тебе: пришел и за горло берет. Справедливо это? А? Справедливо?
— Справедливости захотел? — насмешливо сказал другой фронтовик, бородатый, в нахлобученной до глаз папахе. — У немца одна справедливость: отломить кусок пожирней. Люди из деревень приходят, говорят, начисто немец хлеб сгреб. Скотину угоняет до последней телушки. Справедливость! Ищи ветра!..
Быстроглазый низкорослый фронтовичок, сидевший на корточках возле стены, заговорил привставая:
— Мужики-то чешутся! Раньше нос воротили: нам што! Земля нынче, слава богу, есть. То, мол, Киевской раде треба, щоб нимцы бильшевиков прикончилы, а наша хата с краю, хай воны хоть головы друг дружке поотгрызают… А зараз, як старые паны до их земли объявились, другое говорят…
— Факт! — вздохнул бородатый. — Продали Украину буржуи, им революция вон где сидит. Народа боятся. Видал, немец заявление прислал, чтобы оружие сдавать? Не то — расстрел.
Вокруг зашумели:
— Добрый, видать!
— Как же, сейчас и понесем. Утречком он всю нашу оружию получит, будет доволен!
— Это точно!.. Жалиться не пойдет!..
А быстроглазый фронтовичок погладил ладонью темное винтовочное ложе:
— Ни-и, брат, мне ще вона самому згодится! Ва-ажные у ей будут дела!..
Стоя возле двери за спинами фронтовиков, к этим разговорам прислушивался паренек лет шестнадцати-семнадцати в старой гимназической шинели, из которой он уже изрядно вырос. По-юношески долговязый и угловатый, он привставал на носки и смотрел в лицо каждому говорившему серыми удивленными глазами. Над пухлым мальчишеским ртом его и на щеках возле ушей темнел пушок. Светлые волосы, курчавясь, выбивались из-под форменной фуражки и жестким чубом налезали на лоб. Видно было, что каждое слово фронтовиков, людей бывалых, полно для паренька особого значения…