«Когда выходишь из своих пределов…»
В раннесредневековых христианских видениях был такой сюжетный ход: душа преставившегося отлетает от тела и наблюдает, как внизу, в комических хлопотах и скорби, продолжается обряд похорон. Но ей уже нет дела до этой части своей истории, ее хлопоты – там, наверху, где, обучаясь новому языку пространства-времени, она – зачем-то (зачем?) выбранная из сонма других – должна до конца досмотреть местами страшный, местами смешной суд. Непременное условие жанра – возвращение души в тело: хождение по ту сторону имеет смысл только для здесь и сейчас. Новоприобретенный опыт следовало применить с пользой для себя и ближних, которым сия «малая эсхатология» передавалась уже на здешнем, полном слишком человеческой, бытовой конкретики, языке. Восставший из сна, транса или мнимой смерти, визионер уже словно бы и не принадлежит исключительно себе – выход из «своих пределов» необратим.
Надо «заново» «лепить себя» («Заново»), менять «и лекала, и вкусы, и мнения тоже» – если, как героиня поэтической книги Наталии Черных, ты «выходишь из своих пределов» («Март»).
«но то всё не я, нет»: растождествление «я» и двойника, наблюдающего и за «сумерками перед рождением», и за апофеозом солнечного света, – лейтмотив книги. Детализация личного (нам – чужого) опыта почему-то не создает дистанции между мной и движущимся камера-глазом. Напротив, любопытно:
Сердце растерянно смотрит, как в магазине:
Надо и розу, и от пигментов, и мыло,
и запах, и – волосы расчесать, и платье —
в котором лежать, уже не вставая…
Сердце растеряно: в нем и нежность и страх, и…
дарами завалено, замолкает.
(«Колибри»)
Любопытство, замирание, сопровождающее просмотр чужого и анонимного хоум-видео, – от этих ощущений невозможно избавиться при чтении «Солнечной». Следуешь за объективом, который прыгает, прерывает сюжет (метасюжет книги), но образовавшиеся лакуны лишь подогревают любопытство. Понимание, что нечто утаено (стерто или не высказано вовсе), рождается от мгновенного соположения детали и – абстрагирования, улета: в прошлое, будущее или вовсе в неопределенное нигде-никуда:
я, темнота, и снег, и те шары…
Как мир играет – черным бриллиантом…
Нет жалости к себе, хотя от слез припомнится такое…
(«На скамейке»)
А остальное – тоже ты. Как боль.
Как литургия. И непостижимо,
Как ветка винограда на полу,
поднять ее… вокруг разлито солнце.
(«Ветка винограда»)
«Ветка винограда на полу» – без таких конкретизирующих, заземляющих жестов лирика Наталии Черных рискует выйти за пределы поэзии как организованного слова: напряжение говорения о сокровенном ощутимо, еще немного – и автору не понадобятся слова. Речь – о том «мраке», куда, по словам Дионисия Ареопагита, всматриваются в поисках «Того, Кто запределен всему сущему», и где начинаются подлинные «неведение, невидение», «бессловесность и безмыслие». Если бы Наталия Черных писала дисциплинированным стихом и не рвала логических звеньев (а она постоянно их разрывает, оставляя многоточия буквально и аллегорически), мы бы опознали здесь символическую поэзию. Потому что в «Солнечной» совершенно определенно присутствует оглядка на трансцендентное. Без этого ориентира субъекту речи здесь не о чем говорить. Лепка метафор и актуальных реалий осыплется сразу же, если не будет подсвечено сзади и сверху нездешним светом. «Солнечная» метафора, обставленная в книге множеством посюсторонних указателей, задает исключительно внеличностный, метафизический масштаб, подталкивая вдруг вспомнить другое мифопоэтическое сцепление:
«Человек умирает. Песок остывает согретый. / И вчерашнее солнце на чёрных носилках несут» («Сестры – тяжесть и нежность – одинаковы ваши приметы…», 1920). И, эхом, еще десятки солнц и лун, которыми плотно набита модернистская память.
Наталия Черных рассказывает исключительно личную историю «обращения», но эта очередная в истории русской словесности метаморфоза (сколько их!) проникнута тем нужным для нашего доверия равнодушием к себе, той мерой типизации, которая вовсе устраняет персональные границы. Где в этих вот стихах «я», кто здесь «ты», о ком идет речь, когда лепится маска Мнемозины?
Пора – как бы ни любила тебя, мне пора.
Пишу, чтобы ты не прочитала,
а если бы прочитала – забыла.
Твой профиль белёсый мужской, девятнадцати лет,
русыми локонами…
безысходность, невольная лажа…
– что может быть хуже невольной лажи? –
незнанье вины?
Незнанье вины непростительно! –
с длинным зерном светлых девичьих глаз –
это всё рок-н-ролл, русский, мой – рок-н-ролл? –
профиль тот отвратителен.
(«Последнее письмо Мнемозине»)
Когда избавляются от прежней кожи, вытравляя память, избавляются и от навязчивой персонализации. И, разумеется, не могут избавиться бесследно. Лета и Мнемозина – две равнозначные фигуры в пантеоне автора. Лета зовет оставить всё то, что связано с самостью, с ее мучительным становлением в переполненном Другими человеческом улье. И тогда удается посмотреть на свое «я» новым, равнодушным, исключительно эстетическим взглядом, когда «быть на виду» означает вовсе не словарное «быть на виду у кого-то», а нечто внепсихологическое: