– Пущай! Пущай! Бей, не жалей! Вот как есть, вот сюда пусть бьет. – Вадя, поскользнувшись от порыва, шире распахивал полушубок, разрывал рубашку на сердце, и слезы лились, и он слабо отстранял от себя Надю, удерживающую его, чтобы он вдруг ненароком не настиг пацанов.
Их было четверо, беспризорников, и уязвленное при даме достоинство Вади обязывало бросить им вызов. В свете уличных фонарей ранним зимним вечером, в оттепель, загребая и буксуя в свежем снеге, они быстро шли по Малой Грузинской, озорно оборачивались, и старший, который был рослее и говорливее остальных, поддразнивал Вадю:
– Давай, давай, обезьян. Догони попробуй. Наваляем – не подъешь.
У младшего, лет десяти, еще не исчезло с лица выражение доверчивости. Он шел, переходил на трусцу, снова шел, смотрел по сторонам. Вот его привлек вид заснеженного, замысловато подсвеченного музея имени Тимирязева, необычного своей купеческой, теремковой, что ли, постройкой, и напоминавшего картинки из книжки сказок. Но, увидев, что отстал, мальчик сгреб с парапета снег, скомкал снежок, охлопал его потуже, куснул, примерился замахом, бросил в Вадю и пустился догонять своих товарищей.
Вадя, пытаясь увернуться, закинулся навзничь, Надя его поддержала – и теперь застегивала на нем полушубок, выгребала снег из-за пазухи, снимала с шеи, с бороды, а он ревел, и Надя радовалась, что наконец-то беспризорники от них оторвутся и ей больше не будет страшно, что Вадю побьют.
Леонид Королев, человек лет тридцати пяти, товарный координатор мелкооптовой конторы, медленно ползший в автомобильной пробке по направлению к Пресне и от самого костёла наблюдавший это происшествие, знал, что уже несколько зим бомжи враждуют с беспризорниками. Что подростки, собираясь в группы, иногда убивают бомжей для устрашения, освобождая от соперничества ареал подпольного обитания: путевые туннели вокзалов, ниши путепроводов, сухие коллекторы, теплые подвалы, окрестности свалок, попрошайные посты. Что их стайная жестокость не знает пощады. Что бомжи, из-за развитой жадности не способные к общинным формам поведения, бессильны перед своими главными врагами.
Королев находился уже недалеко от поворота в свой переулок. Улица была захвачена бездушным скопищем автомобилей. Они рычали прогоревшими глушителями, свистели ослабшими ремнями, мурлыкали дорогими моторами, клацали шипованной резиной, бухали низкими частотами аудиосистем, там и тут с выездом на встречную крякали, рыгали, взвывали спецсигналами. Автомобили прикрывали сгустки человеческой усталости, чванства, ненависти, беззаботности, безразличия, сосредоточенности…
Пробка была бедствием. Снег то валил, то в одну минуту прекращался, и можно было выключить «дворники», чтобы скоро снова их включить. Машина, столкнув подушку пара над капотом, ползла, буксовала, рыскала в слякоти, вдруг срывалась с места, он осаживал ее и подтягивался за растянутой гармошкой потока, сдерживаемого вновь зажегшимся на Пресне «красным». Королев не мог уже ни слушать радио, ни участвовать эмоционально в дорожном движении.
Хлопья снега, прилипнув к лобовому стеклу, оседали, смещались, становились прозрачными, текли. При первом столкновении со стеклом мелькала многоугольная структура снежинок, безукоризненно строгая и чистая, принесенная из жуткой вышины. Она возносила его над городом, над запруженными стальным светом улицами, над черным горбом реки, хордами проспектов, над высотками и взгорьями улиц, над безмолвием мятущихся полотнищ снегопада, за муть низких рваных облаков – туда, где блестели звезды, где постепенно он набирался отрешенности, восходя всё выше и дальше над холмистой икрой городских огней, – и этот подъем был его глубоким вздохом.
Втыкая передачу, Королев с яростью подумал о том, что неживое приличнее человеческого, что в строгом устройстве крохотного кристалла больше смысла, красоты, чего-то значимого, что объяснило бы ему, ради чего он живет, чем в бездне людского, переполнившего этот город.