Яркое, пылающее жаром солнце затянуло тучами. Нежный, едва ощутимый в полуденном зное ветерок задул яростно. Старый беспалый пастух тревожно посмотрел на небо. Еще вчера он знал, что знойная сушь, стоящая с начала лета, сменится желанными дождями, однако погода портилась быстрее, чем он ожидал.
Пастуха звали Андарином из рода Нотона. И пас скот он не всегда. Когда-то отважный десятник всадников Ильмека достойно сражался. Десять зим назад к воротам городка подошли кочевники. Хоть и одетые как сколоты[1], они грабили и безжалостно убивали оседлых сородичей. Их боялись и ненавидели все сколотские племена за то, что они поедали павших в бою, а с живых снимали кожу, чтобы обтянуть ею свои гориты[2]. Рубили пленникам головы, нанизывали их на ремни и вешали на конскую шею, устрашая чужаков и бахвалясь друг перед другом. Отец истории[3] называл их андрофагами, что в переводе с греческого языка означало – людоеды.
Чуть позже тысячи всадников из Гелона[4] спасли городок от разорения, а его население от печальной участи. Чуть позже… а тогда три сотни рослых всадников, размахивая над головами длинными мечами, не прячась от камней и стрел, летящих в них, спешили отогнать стадо Ильмека в степь. Андарин и сотня Хазии кружили вокруг, стреляли из луков, метали пращами камни. Увы, дикарям, сынам Еллуна[5], защищенным железной броней, ни камни, ни бронзовые наконечники стрел были не страшны. И сколоты любили войну и воинскую добычу, но их враги войной жили! Поэтому на каждом из них позванивала на скаку захваченная в бою сармийская броня и добрый меч легко рубил сколотские головы. Кочевники, разогнав защитников Ильмека, в тот раз отступили, угоняя скот в степь. Хазия приказал отправляться в погоню, не дать врагам увести скот.
И снова сколоты, рассчитывая на помощь из Гелона, подобно собачьей своре, атакующей кабана, удерживали врагов. Андарин, разворачивая коленями коня, натягивал тетиву, целился в дикаря. Сколько раз за тот бой ему хотелось выстрелить в коня номада, но сердце не позволяло причинить вред благородному животному, верному другу каждого сколота, а враг имел хорошую броню. Куда стрелять? Вдруг чья-то стрела разорвала кочевнику ухо. Он запрокинул голову, и десятник, наконец, пустил свою стрелу в незащищенную, открывшуюся для смертельного выстрела шею. Враг свалился с коня, а Андарин, радуясь удачному выстрелу, воскликнул:
– Хэй!
Радовался он не долго, заметил, как другой дикарь уже занес над ним меч. Муртак, получив в бока пятками, резво прыгнул в сторону, спасая хозяина от смерти. Войлочная тиара[6] слетела с головы сколота, а путь к бегству перекрыли десяток врагов. Спрятав лук в кожаный горит, Андарин выхватил из ножен акинак[7] и, закусив ус, направил коня на грозного, но одинокого кочевника. Тот, разгадав намерение сколота, улыбался, поигрывая мечом.
Вспоминая о том, что произошло потом, пастух проклинал дикаря, проклинал все десять прошедших долгих лет. Разбойник его не убил, он умело отсек ему пальцы, чтобы больше никогда Андарин не смог воспользоваться луком. Тогда людоеды отпустили его, еще не зная, что сами уже не вернутся в свои земли. Всадники из Гелона разорили их стойбища до реки Танаис[8]. Прошли годы, людоеды больше не беспокоили жителей Ильмека.
Покалеченная дикарем рука болела уже два дня. Андарин знал – к дождям. Воздух пах влагой с вечера. Принюхиваясь, пастух задержал взгляд на хмуром горизонте и медленно побрел к стаду, вокруг которого носились ликующие детишки. Ему навстречу шел сын, названный четырнадцать лет назад Фароатом. Имя ему дала мать, прежде чем умерла от горячки. За последний год мальчик вытянулся и возмужал. Уже этим летом он пойдет с воинами Хазии на свою первую охоту, а потом, быть может, и в поход, туда, где садится солнце, или к Понту[9].
«Лучше в дикие земли! Раб много стоит, а заносчивые припонтийцы нас называют дикарями и за хлеб платят хуже, чем торгашам из земли больших каменных курганов[10]».
Фароат схватил отца за здоровую руку:
– Отец, дождь! – закричал он, радуясь первым каплям, и закрыл глаза, ослепленный ярко-синей вспышкой молнии.
Ударил гром. Заблеяли овцы, коровы подняли от земли головы и замерли в тревоге.
– Пойдем, сынок, укроемся от дождя.
Они подошли к лошадям, и Фароат, сняв со спины пегой кобылы шесты и коровью шкуру, стал мастерить навес.
Дети, еще недавно резвившиеся на выпасе, убежали за ворота под соломенные крыши мазанок. А пастухи присели под наброшенную на шесты шкуру. Андарин кормил сына хлебом и сыром, любуясь его лицом. Фароат был похож на Лабри – свою мать.
«Алиша, дочь Артаза, глаз не отводит от сына. Только отдаст ли Артаз ему свою дочь? Проклятые дикари! Артаз разбогател, а я? Сколько рабов мог бы привести? Сколько хлеба они вырастили бы для меня?!»
– Отец, Хазия возьмет меня на охоту?
– Возьмет, сынок, – ответил Андарин и задумался о старом луке и железном акинаке, что в нужде сумел сохранить для сына.
Загорелое и неподвижное, с круто изогнутыми бровями, далеким взглядом карих глаз, заросшее густой бородой лицо отца испугало Фароата: