Здоровенный блузник, в деревянных башмаках, с треуголкой национального гвардейца на круглой голове и с тяжелым ружьем в руках, отворил дверь Жану Лемерсье. Он неуклюже посторонился, пропуская маленького ученого, и сверху посмотрел на его рыжий паричок с таким выражением, как будто недоумевал, почему бы ему просто не треснуть прикладом по черепу этого друга врагов народа.
Подгибающимися ножками в коричневых заштопанных чулках Жан Лемерсье переступил порог и увидел грязные стены, маленькое тусклое окно, забранное решеткой, кучу соломы и два человеческих силуэта, закопошившихся на полу, в полосе света, упавшего из отворенной двери.
Это была обыкновенная тюрьма: для мелких воришек, пьяниц и неосторожных должников. В обычное время здесь беззаботно насвистывали уличные песенки неунывающие оборванцы, мрачно вытрезвлялись подгулявшие извозчики или сидел, ковыряя штукатурку, какой-нибудь мелкий лавочник, сетующий на превратности судьбы и торговли. Теперь, в грозные дни народного гнева, это жалкое, скучное здание, о котором часто забывало само тюремное ведомство, превратилось в страшную революционную тюрьму, из которой выход был только один: на подмостки гильотины.
Жан Лемерсье остановился при входе, невольно вздрогнув, ко/да тяжелая дверь с железным гулом захлопнулась за ним и загремел ключ, поворачиваемый в замке. Сердце его сжалось, точно эта дверь закрылась за ним навсегда, но еще больше сжалось оттого, что он увидел Жюля Мартэна в такой обстановке.
Один из двух, лежавших на соломе, – поднял голову и долго вглядывался в неожиданного посетителя. При слабом свете окна, пробитого под самым потолком, Жан Лемерсье узнал знакомое лицо.
Но, Боже мой, как страшно и печально оно изменилось!.. От жизнерадостного, энергичного Жюля Мартэна, молодого ученого, подававшего такие громадные надежды, его любимого ученика и его гордости, казалось, ничего не осталось в этом худом, землисто-сером лице с горящими и обведенными черными кругами глазами приговоренного к смерти человека.
Он был взлохмачен и небрит; его крупный горбатый нос опустился и повис; платье было разорвано и запачкано известкой; на щеке чернел длинный рубец запекшейся крови: кто-то во время ареста ударил его пикой в лицо и едва не разорвал рот.
Жан Лемерсье горестно стоял на пороге, не в силах будучи произнести ни одного слова. Мартэн тоже молчал и смотрел на своего старого учителя так тупо и тяжело, точно не узнавал его или уже не интересовался ничем из своей прошлой жизни, такой красочной и деятельной, полной таких возможностей и стремлений и не имеющей ничего общего с той предсмертной тоской, в которой он провел эти три дня.
– Жюль! – слабым голосом воскликнул старичок. Милый Жюль!..
Он поднял руки к потолку и опустил их на свой рыжий паричок, подогнув колени. Слезы потекли из-под его круглых смешных очков.
И по этому движению, без слов, Жюль Мартэн понял, что все усилия были напрасны, и участь его решена.
Никто не может описать тех страшных и жалких судорог человеческой души, в которых, потрясаются и сердце, и разум, но в следующую минуту Жан Лемерсье, старый, сухой ученый, уже стоял на коленях, в грязной соломе, и трясущимися старческими руками обнимал голову, на которую он и великая наука возлагали столько светлых упований и которая завтра должна отлететь под ударом кровавой машины.
Другой заключенный приподнялся на соломе и с безобразной гримасой смотрел на них.
Это был настоящий уличный сорванец, воспользовавшийся днями великой борьбы за свободу для того, чтобы убить и ограбить какого-то случайного прохожего в темном переулке предместья.
Ему не повезло: он был схвачен на месте преступления проходившим патрулем национальных гвардейцев и, в пример разнуздавшейся черни, должен был погибнуть на эшафоте, рядом с идейными врагами народа и случайными жертвами смуты умов.
Юноша, с испитым и наглым лицом, на котором пьянство и разврат положили неизгладимые отвратительные черты, – он знал, что голова его слетит с плеч, но относился к этому с тупым равнодушием, как к чему-то такому, чему быть и не миновать, но о чем не стоит слишком много беспокоиться. Ему было все равно, потому что жизнь не дала ему ничего, кроме нужды, грязи и побоев, и не заслужила сожалений.
За дверьми слышались тяжелые шаги блузника, который развлекался, ударяя прикладом об пол, в такт воинственной и бравурной песенке, только что ставшей гимном восставшего народа.
Жан Лемерсье сидел на соломе рядом с Жюлем Мартэном, горестно смотрел на его посиневшее мертвенное лицо и украдкой утирал слезы, повисавшие на кончике своего носа.
Вчера здесь был еще и третий: толстенький, прилично одетый буржуа, совершенно, впрочем, раскисший от ужаса. Он защищал короля, уверенный в его победе над бунтовщиками, и ожидал немалых выгод от такой преданности престолу. Когда же хозяевами Парижа и жизни стали эти самые бунтовщики, он так растерялся, что даже не сообразил вовремя переменить убеждения.
Брат его, более догадливый, а потому оставшийся в стороне, тоже как-то пробрался к нему накануне казни. Они плакали в объятиях друг друга, и насмешливый, даже перед смертью, гамэн с искренним презрением смотрел на них. Ему было противно и смешно, что люди так дорожат жизнью, так теряются и падают духом, не умея умереть, по крайней мере, забавно. Он был в злобном восторге, когда мокрого и жалкого толстяка, издававшего скверный запах, волокли к двери, а он, с выпученными бессмысленными глазами, цеплялся за полы палачей, как за самую жизнь.