Если жизни тупое лезвие
Причиняет острую боль,
Дай мне музыку, дай поэзию
Философию и алкоголь.
Я не знаю другой гармонии
В неразгаданном мире этом,
Кроме хмеля Шестой симфонии,
Кроме яда в стихах поэта,
Кроме трезвости категорий,
Кроме мыслей об антимире,
Кроме стопки, выпитой с горя
У кого-то на частной квартире…
Трудно представить, сколько мегабайтов информации (которая сейчас оказалась бы ох как нужной) пронеслись, скажем, за полвека в моем сознании, не запечатлев в конечном счете на флэшках памяти ничего, кроме «ярлыков»: да, что-то было… И сплыло. А вот это стихотворение – нет, не сплыло. Потому что связано, выражусь высокопарно, с новой эрой моего существования. Как бы частное, сугубо личное благовестие.
…Это было не один раз. Я просыпался от беспокойного и в то же время требовательного взгляда.
– Что?
– Я опять испугалась: а если бы мы с тобой не встретились?!
И было совершенно ясно – в этом был бы виноват я. Как, впрочем, все равно виноват в том, что наша встреча не была железно предопределена и оказалась зависимой от каких-то глупых, необязательных, легкомысленных (вот именно) обстоятельств. Вообще, чем этот человек столько лет занимался вместо первейшей в жизни заботы – обеспечить судьбоносное рандеву?..
Да уж, легкомыслия в этом сюжете хоть отбавляй.
Вернемся к стиху. К сожалению, тут не обойтись без предисловий.
Поступив в университет, я классно учился только один, первый семестр – из боязни оказаться несостоятельным студентом. А сдав первую сессию, недавний пацан из скромного, не слишком просвещенного барачного уральского городка распустил вожжи, в которых до тех пор держал себя.
Вот свидетельство тому. (Я, старый журналист еще той школы, стараюсь писать этот мемуар, честно напрягая память, но все же хочу иметь в основании хоть какие-нибудь «письменные источники». Память божится: все, что в ней записано, чистейшая правда. А я уличаю: вот видишь – конверт, на нем штемпель с датой, и она почти на полтора года отличается от той, какую только что выдало воспоминание – с природными и прочими подробностями. Так что я обложился бумагами – от кучи раздобытых писем до трудовых книжек, удостоверений и пропусков в лечебные учреждения.) Так вот, мой персонаж (то есть я) писал своей знакомой девушке: «А вообще я живу свободно, читаю художественную литературу, изредка хожу на лекции. Над собой работать не в состоянии и никак не могу заставить себя работать вообще над чем-нибудь. Если в первом полугодии меня подгонял страх перед первыми экзаменами, то теперь меня вообще ничего не подгоняет. Чувствую, что так жить человеку не полагается, но, тем не менее, покуда не окажусь перед какой-нибудь грозящей катастрофой, вряд ли сумею взяться за дело. Таков мой организм, то бишь характер».
Примерно в то же время моя мама мне писала: «Большой организованностью ты никогда не отличался, а упорства у тебя хоть отбавляй, вот я и боюсь, что ты не сможешь должным образом организовать свой режим…» Что правда, то правда. Я тогда безраздельно предался тому, к чему манило всегда. В УрГУ (Уральский государственный университет) мне в то время были милее, скажем, не шлягерные лекции Михаила Китайника, завершавшиеся аплодисментами аудитории, а хор Вадима Борисовича Серебровского, куда я быстренько записался, и в городе Свердловске «моими домами» стали театр оперы и балета, консерватория (там я как-то примостился к кружку критиков, который вела, если мне не изменяет память, Иветта Викторовна Трамбицкая), филармония с шикарным, как я потом понял, оркестром под руководством Павермана и Фридлендера.
Мне удавалось втягивать в мои интересы и друзей по общежитию. Помню, как мы с Валентином Логиновым зачем-то выступали в консерватории(!) в дискуссии о творчестве молодых композиторов. А с Леней Доброхотовым мы…
Но тут опять требуется микроотступление. В то время моя жизнь проходила, можно сказать, под знаком потрясения от Шестой симфонии Чайковского. Как одно время выражались наши дети, я «тащился» от нее. И, конечно, не мог не увлечь своего друга в филармонию, когда там в очередной раз Марк Паверман представлял Шестую.
Время от времени в ходе концерта я смотрел на Леню. Он был очень задумчив. Сказал бы, естественно задумчив – при такой-то музыке. А иногда даже что-то шептал…