А моя Виктория спит в кроватке, у окна. В самом западном городке великой страны. В самом западном детском саду. В новом и красивом. Уютном и добрым. На улице Героя Советского Союза Степана Дадаева.
Утром, когда темный холод улицы ещё не прогнал остатки сна, по дороге, огибая лужи и омуты грязи, бредём на тёплые огни сада. Брёдем, если на ногах нет резиновых сапог. Но сапоги, одетые поутру добавляют бодрости. И тогда вприпрыжку, с нетерпением, за руку и на улицу. Идём и идём. Улочка маленькая, но сапоги удлиняют её вдвое. Сократить расстояние можно лишь упоминанием о своём опоздании на работу, ждущими детьми и воспитателем, лишением очередного сюрприза.
– А что, Марина Геннадьевна сегодня будет?
– Да!
– А Александра Евгеньевна, почему не приходит?
– Потому что она сейчас живет в Калининграде.
– А мы к ней поедем?
– А когда?
– А что у неё другие детки?
А в раздевалке уткнётся головой в грудь, потрётся котёнком, обнимет. Закроет глаза и мурлычет песенку про кота. Тихонько – чтобы себя не разбудить. Помурлыкаем, наденем новое платье, и танцем, кружась наверх, в группу.
В группе дети за столом, книги листают с картинками. Бежит к воспитателю, обнимет, поздоровается и назад. Целоваться со мной, обниматься. Махать руками на прощание. Одной: пока-пока, другой: китайским болванчиком – из стороны в сторону. И в вдогонку воздушный поцелуй, отправленный детским дыханием с ладони. Серьёзный и весомый, робкий и нежный. Осиновым дрожащим листком догоняющий и оберегающий: «Я тебя люблю».
Дела захватывают, отодвигают всё в сторону. А всё равно бросаю взгляд на часы: сейчас идут гулять; садятся кушать; ложатся спать. Вот уже и время – пора забирать. Немного задержался. Встречает, дергая за руку:
– А почему ты меня не забрал, как я поела?! Сразу!
Начинаешь объяснять, но гнев уже прошел, она уже порхнула в раздевалку. Пытаюсь одеть, поймать ее курткой, но пока не пройдёт по всем названиям шкафчиков – бесполезно. Лисоньки, паровозики, грибы, цветы. Тянет рукой поверх шкафчика, к плакатам за безопасность:
– А зачем этот дядя мальчика конфетой позвал?
– Этот дядя чужой, он с виду добрый, а сам очень злой. А конфетой заманивает, чтобы потом съесть. Что надо делать, если тебя незнакомые схватят за руку и будут тащить куда-нибудь?
Вика замирает, делает страшные глаза и кричит на всю раздевалку:
– Отпустите меня! Я вас не знаю! Вы не мои папа и мама! Пожар!
Хочу уходить, но она требовательно тащит к другому плакату:
– А зачем детки спичками играют?! Это нельзя! Может получиться пожар, пожарные будут тушить. А детки могут сгореть. Это как у нас было! Когда дым был дома, а я у дяди Сережи сидела. Машины пожарные приезжали с огоньками. А потом дома пахло плохо. И мы окна открывали. А на окне бабочку я рисовала. Ей ничего не было, – тараторит воспоминанием.
– А почему в розетку ничего нельзя включать? Вот я ничего не включаю! Потому что может загореться и током ударить!
– А это что!? Это дверь нельзя открывать? А почему? Потому что там плохие? А что надо делать? Вот я погавкаю как собака, и они уйдут, потому что испугаются!
Наконец одевшись, уходим. Ага! Не тут-то было. Пока никого нет, тянет меня во дворик. Обходим здание сада, собирая и относя в беседку найденные игрушки, оставленные с утренней прогулки. Идёт, мило ворча детством:
– Поразбросали, понимаешь! А им холодно. Они же обидятся и уйдут. А детки придут играть, а их нет. Что они тогда будут делать?!
И несёт, и укладывает, и убирает. Ищет веник. И только когда всё оказывается на своих – её местах, дает себя увести.
Дальнейший маршрут выбирает сама: мы идём на море. Идёт, щебечет. О том, что кушали, сколько, что рисовали. Начинает петь песенку, разученную с воспитателем. Сбивается. Замолкает. Выдумывает новые слова и поет снова, и снова. Идём мимо парка, в который мы давно не ходим. В парке грязном и непролазном. В парке с одной дорожкой разделённой пополам группой каменных медведей, разрисованных во все цвета радуги. Украшавших это замечательное место еще до войны. Былая гордость балтийцев. С кинотеатрами и аллеями, скамейками и скульптурами, с кружками и занятиями. Всё в прошлом. Там хорошо только когда на море шторм. Тихо.
Вика тянет мимо древнего немецкого форта, окруженного глубоким рвом с водой. Сурово смотрящим грозными бойницами кровавого кирпича, прошедших войн.
– Ого-гоо-оо!!! – Это она кричит тут. Кричит всегда. Кричит потому что здесь замечательное эхо. Но только после садика. После сна. Днём эхо куда-то прячется. Наверное, солнышка боится. Или спит. И просыпается к ночи.
А уточки боятся её крика и, шурша крыльями, взбивая воду лапками, катерами уплывают подальше от опасного соседства. Дочь любуется и тянет меня дальше. А я знаю, куда она меня тянет – на немецкое кладбище. Воинское захоронение немецких солдат.
Когда кому-то рассказываешь, что у нас место прогулок кладбище, все становятся какими-то серьёзными. И смотрят так подозрительно. А что делать? Четверть Балтийска вырастило своих детей здесь, на кладбище. На берегу моря, среди песчаных, поющих и гуляющих туда-сюда дюн. Среди сосен, дурманящих своей чистотой и шишек, хрустящих под ногами. На густом ковре, сотканному изо мхов и травы, на который и упасть то не страшно – как в кровать, со всего размаху. Не больно. Вырастили, сидя на добротных скамьях, среди ухоженных дорожек. Вырастили среди этой трагической тишины, слушая размеренное морзе дятла. Единственно кому разрешено её тревожить. И дети с пелёнок знают, что в этом месте нельзя шуметь и что-либо выносить за ограду. А что нам делать, если кладбище единственное приличное, чистое и безопасное место?! Потому и ходим сюда. Да и ещё, потому что здесь она задает вопросы о войне. Здесь в тишине она пытается понять про жизнь и смерть, про врагов и друзей, про добро и зло. Ну, место такое.