Мне почудилось, что я умер.
Черт возьми, это оказалось совсем не так уж плохо, как представляется живым. В особенности тем, кто ни разу не попадал к нам на переднюю линию обороны в тот момент, когда трагги ведут массированный артобстрел.
Я подумал, что умерли все. Я – это уж само собой. А также командир нашего расчета лейтенант Шнырин и двое моих приятелей – рядовые Динелли и Берковиц, – с которыми я вместе сидел вот уже пятую неделю в грязной и вонючей песчаной яме рядом со здоровенным стальным монстром, из которого мы время от времени, выполняя приказания командования, палили куда-то в небо. Весь расчет строился на том, что наши снаряды непременно угодят в окопы траггов. Возможно, так оно и было. Да только нам об этом ничего не известно. Мы предпочитали не высовываться за бруствер своего окопа. Так было проще, война превращалась в набор рутинных действий, которые каждый из нас должен был выполнять.
Так продолжалось до тех пор, пока шальной снаряд траггов, пролетевший по какой-то совершенно немыслимой траектории, не взорвался, зарывшись в заднюю стенку нашего окопа.
Наибольшее удовольствие мне доставляло полное безмолвие, присущее, как выяснилось, потустороннему миру. Тишина на войне – сама по себе вещь почти немыслимая. Все время вокруг тебя что-нибудь грохочет, стреляет или взрывается. На худой конец – командир орет как оглашенный, пытаясь перекричать треск статических помех, в надежде, что его доклад будет услышан на командном пункте. В такие минуты у меня порою возникали сомнения, есть вообще кто живой на противоположном конце линии связи или же лейтенант просто орет в пустоту, дабы убедить себя и нас, что командование о нас пока еще не забыло?
Нет, конечно же, о нас не забывали. Доставка провианта, воды, писем и – что самое главное! – боеприпасов осуществлялась бесперебойно. Незадолго до накрывшего нас взрыва с той стороны песчаной пустыни, которую мы отчаянно обороняли, к окопу подъехал радиоуправляемый автокар и свалил на землю груду алюминиевых ящиков. Ко всеобщей радости, среди стандартных маркированных контейнеров оказался еще и мешок с почтой.
Разбросав в сторону ворох газет, которые давно уже никто не читал, мы выгребли из мешка письма. Три письма лейтенанту Шнырину, одно – мне и по два Динелли и Берковицу.
Последнему, помимо писем, предназначалась и небольшая картонная коробка.
– Это от мамы, – благоговейным полушепотом сообщил Берковиц, взяв в руки посылку.
Мы все, затаив дыхание, наблюдали, как он открывал коробку. Словно надеялись, что сейчас произойдет какое-то чудо.
Но чуда не произошло. В коробке находился торт домашней выпечки, от которого за то время, пока посылка проходила по всем инстанциям армейской пересылки, а затем летела с Земли на Марс, остались только твердые, как камень, бесформенные и местами заплесневевшие куски. Берковиц попытался было погрызть один из них, размочив предварительно в кружке с горячим чаем, но, едва только попробовав то, что получилось, выплюнул и закинул коробку в дальний угол окопа, где у нас находилась мусорная куча.
Предварительно Берковиц достал из коробки пару красных шерстяных носков ручной вязки. С ними-то за время доставки ничего не случилось.
Натянув один из носков на руку, Берковиц сначала понюхал его, а затем, чуть наклонив голову, медленно провел им по грязной, заросшей недельной щетиной щеке.
Неожиданно выражение лица Берковица изменилось. Он быстро сдернул носок с руки. В руке, зажатая между средним и указательным пальцами, осталась небольшая прямоугольная открытка, на которой была изображена наряженная елка.
– Это что еще такое? – удивленно посмотрел на открытку лейтенант.
Берковиц перевернул небольшой глянцевый прямоугольник и прочитал текст на обратной стороне открытки.
– Поздравление с Рождеством, – сказал он.
И его тонкие губы расплылись в счастливой улыбке.
– С Рождеством? – удивленно переспросил я. – Разве уже был Новый год?
– У вас, русских, все не как у людей, – усмехнувшись, махнул на меня рукой Динелли. – Рождество приходит на неделю раньше Нового года.
– Да ну? – недоверчиво посмотрел я на Динелли – итальянец был мастером на всевозможные розыгрыши.
– Точно, – кивком подтвердил его слова лейтенант Шнырин. – У католиков Рождество наступает на неделю раньше Нового года.
– Слушай, а ты разве не еврей? – спросил я у Берковица.
– Еврей, – кивнул он.
– Так какой же ты, в таком случае, католик?
– А я и не говорю, что я католик.
– Разве у евреев тоже бывает Рождество?
– Для нас, точно так же, как и для подавляющего большинства тех, кто чисто формально причисляет себя к христианскому миру, Рождество давно уже стало праздником, не имеющим никакого отношения к религии, – ответил мне Берковиц. – Скорее это что-то вроде подготовки к празднованию Нового года.
– А где же, в таком случае, официальное поздравление от командования? – поинтересовался Динелли.
– Откуда мне знать? – пожал плечами лейтенант. – Кто-нибудь вообще-то знает, какое сегодня число?
Ответить ему не смог никто.
С того момента, как мы десантировались на Марс, время для нас перестало существовать. Оно исчезло неизвестно куда: то ли оказалось разорванным в клочья воющими, словно бешеные псы, снарядами траггов, то ли растворилось в нашем собственном тягостном ожидании очередного артобстрела. Наверное, и красноватые марсианские сумерки так же не способствовали быстрой и безболезненной адаптации к новому режиму смены дня и ночи. Хотя скорее всего все дело заключалось в том, что после недельного пребывания в окопах всем нам стало до такой степени омерзительно и одновременно безразлично все происходящее вокруг, что мы подсознательно перестали обращать внимание на ход времени. В конце концов, какая разница, как долго ты просидишь в грязном, вонючем окопе, питаясь просроченными консервами, вызывающими не столько чувство насыщения, сколько мучительную изжогу, и запивая их абсолютно безвкусной коричневатой бурдой, которую, в зависимости от того, что значилось на этикетке, мы называли то чаем, то кофе, если в конечном итоге всех нас ожидал один и тот же подарок – случайно залетевший в окоп вражеский снаряд.