Глава первая, в которой я объясняю, что эта книга является фальшивкой, и представляю тебе – тебя
Нихао.
Вздрогнула ли ты тут, узнав словечко, которым начиналось каждое мое эсэмэс? Поверила ли, что слово из случайно купленной книги может быть обращено к тебе лично? Достаточно ли этих двух вопросов, чтобы ты угадала интонацию и распознала меня за фамилией малоизвестного автора, которая маскирует мою писанину?
Эта книга оказалась у тебя в руках, потому что твое внимание привлекла одна деталь обложки. Артефакт Атлантиды. Объект романтично утопшего нашего с тобой мира. Я сообщил тебе привычку во всем видеть знаки и идти за ними. И интерпретировать их, причем всегда неверно!
Почему книга? Ну во-первых, я хотел отыскать тебя. Во-вторых, мне бы хотелось, чтобы об этой попытке не узнали они. Расчет прост: серьезные люди сегодня не читают книг. Написанный текст – устаревшая форма высказывания. Мой голос не услышит никто, кроме трех сотен случайных читателей, имеющих привычку таскаться по лавкам с пыльным старьем.
Мне нужно как-то обращаться к тебе, моему единственному настоящему слушателю. Для всех остальных этот роман – fiction. Для тебя – театр. doc. Я не уверен, что хочу раскрыть твое имя для трех сотен жадных до подробностей незнакомцев. Тем более рядом с признанием в тяжких преступлениях, которое последует дальше. Выходя из лабиринта, лучше сматывать нить Ариадны – чтобы к Ариадне не притянулся минотавр с корочками майора убойного отдела.
Потому для смеху я буду называть тебя Олей. Хотя мы оба знаем, что Олей ты никак не можешь быть. Именно Олей звали объект наших издевок, велюровую пони, которая каждое утро в мохнатом костюмчике устраивала зарядку под окнами. Она больными глазами провожала меня в подъезде. Я обещал тебе, что буду любить тебя, как Оля.
Еще несколько фраз для оживления памяти.
«Безюминка».
«Мраморная крошка» – мое обращение к тебе. Памятник героям-сантехникам, который ты установила мне после победы над краном.
Wish you were here.
Трилогия «Хождение по мухам».
Испанские галеоны на пруду в Останкинском парке. Квартирка на четвертом из пяти блочного. Газовая колонка, связанная ржавыми трубами с котлами в Аду. Крутанул вентиль на миллиметр – сходил в гости к Данте. Мы выбирались из ванной ошпаренные, но и жили мы тоже как ошпаренные.
Помнишь Останкинскую башню за окном, которую ты грозилась как-нибудь выкорчевать, обжарить и подать к ужину? И пока новая нарастет, нужно будет ждать пару лет. На вкус Останкинская башня должна быть похожа на жареный гриб. Москвичи называют эти грибы зонтиками, на моей родине у них другое имя – курочка. Эдакая лепешка на длинной останкинской ноге. Помнишь, как мы решили, что Эйфелева башня – несъедобна. Есть ее – все равно что есть пауков. Помнишь? Ты это помнишь?
Но я не должен забывать: эта книга врет о себе, что она – роман. А стало быть, мне, как «герою» этого «романа», нужно представиться.
Я – коренной москвич. То есть переехал в Москву лет шестнадцать лет назад со своей маленькой родины, сдуревшей от страха перед загипнотизировавшим ее полесским колдуном.
Я помню, как ходил по Москве первые месяцы и не мог избавиться от ощущения Englishman in New York:
If manners maketh man as someone said
Then he’s the hero of the day
It takes a man to suffer ignorance and smile
Be yourself no matter what they say
Ощущение было, что я прибыл из компактной европейской столицы, в которой водители пропускают пешеходов, а люди тщательно выговаривают буквы русского алфавита – в разросшуюся до десяти миллионов плоскую, наглую и матерящуюся степь. Провинциальность и вторичность Москвы поражала меня во всем: в манере одеваться, в том особенном понимании «роскоши», которое везде в мире немедленно распознается как китч, в замшелых брендах, которые тут считались признаками «успешности». В подражательности, мнящей себя оригинальностью, в том особом снобизме, который возможен только среди слуг у хана. В том, как в едальнях официанты не спешат убирать со столиков, из-за которых встают посетители, и порой тут нужно сесть, чтобы остатки съеденного кем-то круассана стряхнули на пол. В озлобленности.
И еще раз: в озлобленности.
Париж, па риш. Москва, ква-ква.
Я повторял про себя парафразу Уорхола. Про то, что любой человек в своей никчемной жизни достоин пятнадцати минут Москвы. И, получив эти пятнадцать минут – не зевай. В конце концов, там, где есть много худа (а в Москве много худа!), всегда много и добра.
Зло в Москве бросается в глаза сразу, отпугивает и отжимает – прочь, домой, к черту! А хорошее открывается лишь тем, кто терпелив.
Открывается, когда приспособишься к ее бегу, к ее позе боксера, стоящего со сведенными у лица кулаками.
Ведь странно было бы, если бы все эти невероятные человеческие миллионы жили в городе, не имеющем вообще ничего хорошего, только деньги, которые этот город жрет из тебя даже быстрей, чем ты их можешь выдоить из него.
Постепенно в тебя начинает вползать другая Москва, без Prada, монголов, скакунов и кокошника. С чудаком в метро, который посреди людской свалки тебе вдруг улыбнется, да так ободряюще, что это даст сил пережить день.