Елена Станиславская
Красная канарейка
Бабушка предупреждала: выходя, оставляй на вратах кровавую метку, чтобы иметь возможность вернуться.
Еще бабушка предупреждала: не забредай в туман, а если уж забрела, ищи красную канарейку и следуй за ней.
Вот только бабушка никогда не предупреждала: если встретишь меня в тумане, беги. Беги без оглядки.
⁂
Сегодня мама укладывает ее раньше обычного. Уля недоверчиво косится на усики настенных часов. Те сообщают: «Без двадцати девять». Кажется, не врут.
Рано, слишком рано ложиться спать. Но Уля не хнычет, не ноет, не упрашивает. Она понимает: лучше выслушать скучную сказку, позволить плотно укутать себя одеялом и притвориться спящей. Потерпеть. А потом можно идти.
Приятное волнение сворачивается в животе кошачьим клубком и мурлычет, сладкой дрожью растекаясь по телу. Спать совсем не хочется, жажда путешествия одолевает все сильнее, но надо терпеть. Уля зевает, причмокивает губами и прикрывает глаза. Веки чешутся, хотят отпрыгнуть обратно, и тогда Уля представляет, что на них лежат тяжелые холодные монеты. Монеты придавливают, не дают глазам раскрыться. Уля повторяет про себя: «Ты спишь, спишь, крепко-крепко спишь». Время тянется неимоверно долго, и чешутся теперь не только веки – по всему телу, не покусывая лишь ноги, прыгают оголтелые блохи. Наконец мама уходит. Уля моргает много раз и прислушивается, тихонько вздохнув от облегчения. С кухни доносится разный звон: посуда вынимается из шкафчиков, бутылки выуживаются из холодильника, и колокольчиковый мамин голос выводит веселенький мотив. Она всегда радуется, когда ждет гостей. Может быть, сегодня придет даже папа.
Папа не любит Улю и не любит маму, а любит «исключительно свою живопись, к слову, великолепную». Иногда он заглядывает в гости, и мама принимает папу «из уважения к его дару и в память о былых чувствах». Иногда папа ночует. Иногда завтракает с Улей за одним столом. И всегда молчит, поглядывая в телефон куда более заинтересованно, чем на дочь.
Когда Уля видит на улице женщин и мужчин, которые нежно льнут друг к другу и обнимают детей, у нее за ребрами что-то обрывается и падает.
Хорошо, что она редко бывает снаружи.
Зато почти каждую ночь ходит Внутрь.
В дверь позвонили, прихожая наполнилась голосами, и они неспешно потекли в гостиную. Нетерпение давило похлеще, чем тяжелое одеяло, но Уля держалась. Рано, слишком рано выбираться. Снова звонок. Снова поток голосов – уже не такой широкий: не речка, а ручеек. Уля сверилась с усиками: половина десятого. Теперь можно. Вряд ли кто-то еще придет в гости, и вряд ли мама заглянет ее проведать.
Уля сунула пальцы в углубление раскладного дивана, нащупала тайный карман, пришитый бабушкой, и ухватила, словно сонную рыбешку, маленькое и прохладное тельце перочинного ножа. Вытянула, раскрыла привычным ловким движением, заставляющим почувствовать себя лихой грабительницей из трущоб. Немного пофантазировала, любуясь лезвием с засохшими пятнами крови, а потом запустила ножик под одеяло. Левой рукой задрала ночную рубашку – чтобы не испачкать, как однажды.
Боли, конечно, не было. Царапнула Уля несильно, с внутренней стороны бедра. Прижала пальцы к ранке, почувствовала мокрое и быстро размазала по коже. Испортить постельное белье она не боялась: давно уже просила маму стелить коричневое или черное. Мама не отказывала, хоть и переживала – обсуждала по телефону с подругами, что «темные цвета могут сигнализировать о депрессии ребенка». Уля знала слово «депрессия» и хотела утешить маму. У меня, мам, все хорошо. Пусть не тут, но хотя бы там. Да разве мама поймет? Только испугается.
Отложив ножик, Уля бесшумно выскользнула из-под одеяла и направилась к двери. Шагалось легко, невесомо. На пороге она чуть замешкалась и обернулась, хотя обычно так не делала. Взгляд, привыкший к темноте, нашел на подушке худое треугольное личико. Темные волосы сливались с черной наволочкой. Одеяло лежало ровно, ни морщинки, и казалось, что под ним нет тела.
Уля улыбнулась самой себе – отдыхай, кукла! – и выпорхнула за дверь. Свобод-на! – мячиком пропрыгало в голове.
В гостиной теснились тени с жуткими лицами-нелицами. Ни носов, ни глаз, ни ртов – лишь неясность, муть, размазанность. Будто стеркой стирали, да не дотерли. Тени бродили по комнате, опирались о пианино, сидели за столом и в креслах у электрокамина. Жевали перекошенными челюстями, подносили бокалы к губам-размазням, зыркали бельмами и беседовали как самые обыкновенные люди.
– Ой, что-то холодно стало, – пропищала, передернув плечами, одна из теней. Уля узнала голос тети Лары, новой маминой подруги.