– Она ведь не умрет, господин лекарь?
– Какой же я вам лекарь, девушка!? – он немного приобернулся, совсем чуть-чуть, даже как будто только глаз скосил, приосанился.
Девушке было давно за пятьдесят.
– Лекарь – это который если у вас отвалится чего, – продолжал он, косясь страшным, полуслепым, почти белым глазом, – так он поднимет и на место прикрутит, а я, если что, – сразу в обморок.
Он водил подушечками пальцев по струнам лежащего на коленях гаюдуна, вслушивался, с первой перешел на вторую, слегка подкрутил ее, потом третью, долго-долго тер четвертую, но так ничего и не сделал с ней, оставил в покое. Струны, толстые, из конского волоса, немного поскрипывали, но не звучали.
А потом он неожиданно снова приобернулся, скосил свой странный, все-таки совсем не страшный левый глаз и добавил зачем-то:
– А потом встану и опять упаду.
Женщина, и без того чуть живая, совсем побледнела, перепугалась. Мужчина возле нее беззвучно сглотнул слюну. Они сидели позади музыканта прямо на полу. Стулья в комнате расставили по углам один на другой, кровать вообще вынесли наружу, чтобы ничего не мешало. А посреди комнаты на твердом, не отстирываемом старом ковре лежала девочка лет десяти или несколько старше. Ее длиннющие, никогда в жизни не стриженые волосы раскинулись лучами по всему полу, спутанные, грязные, как замершие змеюки. Руки девочки сперва уложили на грудь, как у покойницы, но музыкант, едва войдя в комнату, сразу расположил их вдоль тела. Лицо ее, слабо различимое в темноте закрытого наглухо помещения, приковывало взгляд неестественной, какой-то светящейся краснотой, словно под кожей у девочки завелись кровавые светлячки. Она дышала слабо и рывками, каждый вдох сопровождался хриплым хлопком. Глаза были закрыты. Закрыты давно – уже месяц она не приходила в сознание, застыв где-то между сном жизни и мраком смерти.
В крошечном домике закрыли на щеколду дверь, а потом еще и подперли ее столом, чтобы вдруг как бы чего ни того, затворили ставни двух маленьких окошек и завесили их тряпьем, скрыв происходящее внутри от солнечных лучей и косых взглядов. Дверь в соседнюю комнату – в спальню – тоже заперли, но и там на всякий случай все занавесили. Одна лишь тоненькая свечка легонько дрожала у деревянного ящика музыканта, да и та больше чадила, чем светила.
Домик этот, небрежно сложенный из бревен много лет назад, казалось должен был ходить ходуном от любого ветерка, но подпиравшие его снаружи камни держали стены крепко. А вот крыша, выложенная хворостом и соломой, ездила то туда, то сюда, ветер вазюкал ее из стороны в сторону, будто игрался, да все ничего не мог с ней поделать.
Со двора кое-как доносились вопли двух мальчишек – старших братьев больной девочки. Балбесы играли в какую-то кровавую потасовку.
Музыкант вздохнул, но продолжил работу. Сперва достал из ящика три баночки, открыл среднюю из них, зачерпнул пальцем мазь с приятным запахом и стал растирать ею струны. После, педантично завинтив крышку банки, извлек из внутреннего кармашка мягкую шелковую тряпочку, и, легонько прикладывая к смазанным местам, аккуратно вытер лишнее.
Женщина позади, мать девочки, дрожала и нетерпеливо ерзала, будто ее на сковородку посадили. Взгляд ее постоянно натыкался на левую руку музыканта, которой тот пока лишь поддерживал инструмент на коленях. Ладонь этой руки вся покрыта была паутиной шрамов – крупных и поменьше, – пальцы, особенно большой и указательный, почти не двигались, и порой женщина замечала, как музыкант сгибает их упором в бедро. Боже мой, думала она, да ведь этот человек едва ли не калека! Как же он собирается играть на инструменте?! Эта ладонь, так манившая взгляд женщины, как будто собрала в себе всю ее неуверенность, весь страх. А еще этот белый глаз, который вроде бы и не видит тебя, а кажется, что от него не скроешь никаких тайн. Будто он зрит весь мир насквозь – и то, что там дальше, в глубине. Отец девочки, совсем седой и осунувшийся, с усталым, покорным взглядом, сидел тихим призраком.
Музыкант на всякий случай вынул из ящика пухлый барабанчик размером с кулак и поставил его у левого бедра, потом, чем-то неудовлетворенный, сместил инструмент немного в сторону, а мгновение спустя вернул наполовину обратно. Посидел, подумал, остался доволен. Наконец, все из того же ящика он извлек чехол с плектрами. Музыкант взял широкий плектр и нанес мазь на что-то вроде щеточки на одной из его граней.
– Может, я вам чем-то помогу? – не вытерпела женщина, еще и привстала было, но замерла в порыве.
Музыкант вздрогнул, остановил работу и опять покосился на «девушку» своим непонятно куда глядящим глазом.
– Сидите тихонько-тихонько, – сказал он после многозначительной паузы. – Лучше и глаза закройте. Когда понадобится помощь – я вас окликну. А до этого под руку – не надо, прошу покорнейше, – он аккуратно вытер тряпочкой мазь со щеточки плектра. – Был у меня друг. Звали Чапалуга… если не вру. Хотя, чего же был? Жив, конечно, до сих пор прожигает… Да и не друг он мне, собственно, и не приятель никакой, не встречались даже, не виделись ни разу. И звать его как-то по-другому, что-то там на «пэ» или… Или что-то там такое… Короче говоря, было дело. Собрались, дом, тишина. На постели – больной. По стенам родственники нависают, как палачи. Заиграл он, затеребенькал. Тишина, идет процесс, развивается тихонько. Медленно, не спеша. Идут минуты, часы… И тут – рраз! – кто-то возьми да кашляни!.. Мощно, умело. Как по стене кувалдой. С перепугу у Чапалуги дрогнула рука, пальцы по струнам звенькнули, цапнули чего не надо было… И все… Наутро в комнату заходят – а там все стены с потолком кровью залиты, и люди без голов. Все до единого!