Элли лежит на кровати, которая совсем не ее кровать, в комнате, которая не принадлежит никому, и слушает, как чья-то семья смотрит телевизор внизу. Большим пальцем она вдавливает острый кремень сигаретной зажигалки, которую держит в руке. Появляется оранжевое пламя. Оно исчезает, когда она прекращает давить на кремень.
Щелк, пламя.
Щелк, пламя.
Щелк, пламя.
Она проводит кончиками пальцев сквозь пламя и удивляется, что оно не обжигает. Элли пробует сделать это еще раз, оставляя пальцы в пламени немного дольше. На этот раз оно кажется горячим, но ей все равно не больно. Она опускает палец в голубую часть пламени и держит его там, пока его не пронзает боль, но все равно ощущения нельзя назвать плохими. Элли чувствует себя великолепно. Так чувствовали себя члены ее семьи? Эту боль, это освобождение? Она снова щелкает зажигалкой, на этот раз держит пламя под основанием ладони, там, где она переходит в запястье. Элли не убирает пламя и ждет боль. Когда боль приходит, она оказывается сильной, и Элли шокированно снимает палец с кремня. Сердце бьется учащенно, но она все равно повторяет… щелк, пламя.
Как раз когда до ее ноздрей доходит запах паленой кожи, открывается дверь в комнату. В дверном проеме стоит Мэри, дочь ее временных опекунов и в некотором роде ее сестра. Когда Мэри видит, чем занимается Элли, у нее округляются глаза и отвисает челюсть, как у кошки из мультфильма.
– Элли! Что это за игра? – Мэри грубо хватает ее за руку и отдергивает от пламени. – Ты спятила? Тебе же будет больно!
Внезапно ее обожженную руку пронзает острейшая боль. Элли опускает на нее глаза и видит, как на коже появляются наполненные гноем волдыри.
– Я… я не знаю, что я делала. Я просто играла. Мне даже не было больно. – Элли с интересом смотрит на свою руку. – Но сейчас больно.
Мэри нежно опускает ладонь на руку Элли.
– Пошли, я тебе помогу. Намажу ожоги кремом, забинтую, а маме мы скажем, что ты порезалась, когда помогала мне готовить обед.
Элли смотрит на волдыри на коже, рисует в своем воображении картины: они распространяются вверх по руке, покрывают ее плечи и шею.
Мэри качает головой, словно не может поверить в то, что видит.
– Я сама буду осматривать твою руку каждый день и менять повязки, а если мне покажется, что стало хуже, то мы придумаем что-нибудь новенькое. – Она по-доброму смотрит на Элли. – Зачем ты так издеваешься над собой, Элли? Неужели ты думаешь, что твоя мама обрадовалась бы, увидев, как ты себя калечишь?
– Но моя мама не может ничего увидеть, не правда ли? Моя мама умерла.
У Элли возникает ощущение, будто внутри нее все заполнено пульсирующей зеленой слизью. Это подобно апельсину, когда он гниет изнутри: оранжевая кожура остается нетронутой, а мякоть становится ядовитой. Она не такая, как Мэри, она не такая, как все здесь. Некоторые это видят – а она сама видит это в глазах людей, когда они, заметив ее на улице, переходят на другую сторону и крепче сжимают руки своих детей, на самом деле не зная почему. Хотя Элли знает почему. Они видят, что у нее внутри.
– Но она наблюдает за тобой. Ты же знаешь это, правда? – не успокаивается Мэри. – Твоя мама на небесах и видит все, что ты тут делаешь. И она хочет, чтобы ты была счастлива, она хочет, чтобы с тобой все было в порядке, чтобы ты выросла и обзавелась своей собственной семьей. Она хотела бы этого, если б была здесь, и она все равно хочет этого сейчас. Тебе нужно постараться встроиться, Элли. Я знаю, что это трудно, я знаю, что мы не твоя семья, но ты на самом деле должна попробовать.
– А что, если я не хочу пробовать? Что, если я не хочу быть частью вашей семьи?
– Я знаю, как тебе тяжело. Я видела много детей в этом доме, как они появлялись у нас, потом уезжали, много обозленных детей, которые никогда не знали любви. Но ты другая. Ты знаешь, что такое быть любимой, и ты знаешь, что такое жить в доме, полном сочувствия и тепла. Сейчас, вероятно, у тебя нет таких ощущений, но когда-нибудь у тебя все это снова будет. Ты должна помнить, что твоей вины нет ни в чем случившемся. Ты не должна себя винить, Элли, независимо от того, кто и что тебе говорит.