Вы сразу поймете, кто я.
Мы, мертвые девушки, встречаемся достаточно часто. Если не вдаваться в подробности, наши истории выглядят одинаково. Такое случается, когда кто-то посторонний рассказывает, что произошло, говорит так, словно знал нас. Они перебирают наши останки, лепят новых персонажей из праха. Именно эти персонажи – лишь чужое воспоминание о тех, кем мы были раньше – и остаются живым.
Если я расскажу вам свою историю, если дам знать, что со мной случилось, может, вам удастся понять, кем я была. Кто я есть. Вдруг правда обо мне понравится вам больше, и тогда вы начнете желать того же каждой мертвой девушке – возможности говорить за себя, быть известной не только своей смертью.
Разве это не здорово? После того, что у нас отняли.
Первое, что я подумала о городе, в котором умру: у него есть настоящее, живое сердце. Не успела я ступить на тротуар, а автобус, что привез меня сюда, с шипением отъехать, как я почувствовала пульс Нью-Йорка – он напоминал удары молота о наковальню. Мимо, подчиняясь этому ритму, бегут люди, а я стою разинув рот посреди самой широкой улицы, которую когда-либо видела, впервые ощущая вкус и запах реального мира. Хотя меня назвали в честь девочки, что провалилась в кроличью нору, я чувствую себя так, словно выбралась из темноты и оставила зазеркалье своей прежней жизни позади. Если бы вы оглянулись, увидели бы знак «стоп» на каждом углу перекрестка и машущие на прощание звездно-полосатые флаги маленьких американских городков. Вы бы мельком заметили неухоженные, усеянные выбоинами дороги и круглосуточные магазины без стекол, стоящие напротив таких же заброшенных лавчонок. Рядом с раздвижными стеклянными дверьми вы бы разглядели ржавые морозильники и девятидолларовые бутылки спиртного на пыльных полках. А если бы вы пригляделись еще внимательнее, возможно, даже нашли бы мое имя – оно нацарапано на полке, между просроченными пакетами картофельных чипсов и выцветшими банками сальсы.
Алиса Ли.
Я здесь, а там была она. А потом она сбежала в Нью-Йорк, оставив прошлое позади.
Вторая мысль, пришедшая мне в голову: я не могу снова провалиться в эту кроличью нору. Даже если мистер Джексон поманит меня своими изящными пальчиками. Мне нужно доказать, что я могу справиться сама, что могу выжить и без него. Я не стану такой, как моя мать, которая прощала любого мужчину, просто потому что он извинился. Я усвоила урок, который она никак усвоить не могла. Стоит мужчине найти твою болевую точку, он никогда не будет прикасаться к тебе как прежде. Не сможет удержаться от того, чтобы не надавить сильнее на больное, и неважно, сколько раз ты будешь из-за этого плакать.
Я никогда не позволю мужчине довести меня до слез. Никогда больше.
Свою дорожную сумку я пристраиваю на бедро, опускаю руку в ее недра. Пока иду, провожу пальцами по черному вулканиту старой Leica[1], спрятанной на дне, нащупываю канавки съемной линзы. Не знаю, зачем, но хочу убедиться, что камера действительно там, ведь всю дорогу сюда я ощущала ее тяжесть и то, как она бьется о мое бедро. Обвернутая, будто в кокон, моими свитерами, носками и нижним бельем, она не могла исчезнуть из сумки. Но мне все равно нужно убедиться, что Leica в целости и сохранности, потому что это все, что у меня осталось. Я прихватила ее с собой, и осознание того, что мистер Джексон скоро поймет, что я у него забрала, наполняет меня чувством триумфа. Если этот мужчина не будет скучать по мне, то, по крайней мере, заскучает по тому, как смотрел на меня через эту линзу.
Каждый что-то теряет, Алиса.
Разве не это он сказал мне буквально на днях?
В течение трех великолепных недель в конце лета 1995 года моя мать красовалась на рекламном щите на Таймс-сквер. Стоя перед старым рестораном Роя Роджерса, вы могли бы посмотреть через улицу и увидеть ее красивое лицо, украшающее стену огромного здания, прямо там, между рекламой ток-шоу Донахью[2] и фильма под названием «Шоугелз», который вот-вот должен был выйти в прокат. Я знаю эти подробности из рассказов моей матери о том лете. Как она сбежала в Нью-Йорк не в силах больше терпеть побои от своего отца. Словно у каждого папаши есть разрешенный лимит на такие вещи – и на восемнадцатом году маминой жизни этот лимит истек. Она рассказывала, как, со все еще кровоточащей губой, украла деньги из кошелька моего дедушки, чтобы купить билет на автобус из округа Бейфилд, штат Висконсин, в Нью-Йорк, – самое далекое место, которое она смогла придумать. В свою первую ночь в городе, пытаясь не заснуть за дальним столиком какой-то грязной закусочной на 8-й авеню, она встретила начинающего фотографа. Еще не забрезжил рассвет, а он пригласил ее в свою квартиру, привел в порядок, а когда она снова стала милой и хорошенькой, заявил, что влюблен в нее. Конечно, он не был влюблен. Или был, но мимолетно, потому что свою богатую жену в Хэмптоне любил больше. Так что в конце концов он бросил мою мать. Она уже была беременна, когда он сделал снимок ее улыбающегося лица, который после красовался на Таймс-сквер в течение трех знойных недель.