В этом нет ничего нового, ибо вообще ничего нового нет.
Николай Рерих[4]
Конец света, назначенный, как известно, знаменитым конотопским прорицателем[5] безумным арабом Аль-Хазредом[6] на седьмое января, не состоялся.
…А может, и состоялся, подумал Николай Степанович, глядя на заснеженную и промороженную до неподвижности тайгу. Что, если по всей земле стоят сейчас такие же холода, стены утонувшего в зарослях краснокаменного храма в верховьях реки Луалабы[7] покрыты мерцающим инеем, ставшие стеклянными лианы крошатся со звоном под тяжестью снега и осыпаются на гранитной твёрдости торфяники, необозримые бегемотьи стада превратились в россыпи заиндевевших валунов, и башня Беньовского на Мадагаскаре[8] неразличима на фоне внезапно побелевших гор…
– Вот так, значит, прямо и пойдёшь? – вкрадчиво поинтересовался один из пилотов-вертолётчиков, пожилой, мордастый, наглый, важивавший в своё время по охотничьим заимкам[9] прежнего беспредельного владыку беспредельного края. Владыка любил, отохотившись и разогнав прочую челядь, выпить с пилотом и пожаловаться ему на раннюю импотенцию…
– Так и пойду.
Любому городскому простофиле, не то что этим летучим волкам, ясно было бы: не таёжник стоит перед ними, а некто беглый, которого если и будет кто искать, так не те, кого он хотел бы увидеть тут, вдали от цивилизации… Сапоги на Николае Степановиче хоть и зимние, но испанские, анорак[10] хоть и меховой, но шведский, лыжи хоть и австрийские, но беговые, узкие, так что он и сейчас стоял в снегу по колено. Один только швейцарский армейский рюкзак заслуживал уважения, но что рюкзак?…
– Всё равно ведь закоченеешь.
– А это уже только моё дело.
– Так ты лучше нам денежки-то все оставь. Целее будут, – и в голосе воздушного волка прозвучала нотка нежности.
– Неужели тысячи долларов Северо-Американских Соединённых Штатов[11] вам мало? – искренне удивился Николай Степанович.
– Это когда же их переименовали? – в свою очередь удивился другой пилот и даже опустил ствол карабина.
– Ты мне кончай Муму пороть, – сказал первый. – Щас вот положим тебя и полетим. А так – не положим. Понял? Ну?
– Итак, вы мне предоставляете полную свободу выбора, – кивнул Николай Степанович. – Хорошо. Пятачок я вам накину. На бедность.
– Ты эта… – шагнул к нему первый, вздымая снег – и вдруг замер.
– Отойди, Васильич, я его лучше из винта грохну, – внезапно севшим голосом сказал второй. Карабин в его руках заплясал.
– Вас ист «грохну»? – спросил Николай Степанович.
– Ист бин шиссен, – неправильно, но доходчиво объяснил второй.
– Как интересно, – сказал Николай Степанович, приглашающе улыбнувшись. И второй улыбнулся льстиво и беззащитно.
А неплохой карабин, подумал Николай Степанович. Грех его таким оставлять… Он чуть выше поднял ладонь. На ней, точно прилипший, лежал медный советский пятак[12]. Образца тысяча девятьсот шестьдесят первого года, но незаметно для стороннего глаза исправленный и дополненный. Оба пилота воззрились на пятак, как на внезапную поллитру с похмелья, и больше от него глаз не отрывали.
– Карабинчик попрошу, – бросил небрежно Николай Степанович, стряхивая с ног лыжи и поднимаясь в тесную кабину Ми-2[13].
– Извольте, ваше благородие, – подобострастно вымолвил второй. – Патрончики по счёту принимать будете али как?
Второй преобразился. Вместо нормального аэрохама возник денщичок по пятому, как бы не боле, годку службы у полкового барбоса-интенданта. Первый сохранял прежний вид, но вести себя по-своему тоже уже не мог.
– В свете принятых решений, – сказал он неопределённо – и вдруг заткнулся, как бы подавившись привычными словами.
Николай Степанович подышал на пятак, приложил к лобовому стеклу кабины – пятак прилип.
– Летите, голуби, – сказал Николай Степанович, спрыгнув в снег. Пилоты, отталкивая друг друга, полезли в кабину.
Через минуту похожая на черноморского бычка машина, подняв тучу морозного снега, скрылась за вершинами елей. Николай Степанович вздохнул. Не то чтобы ему было жалко пилотов… Машину – жалко, это да. Впрочем, вполне может быть, что и долетят, подумал он, но о пассажире своём забудут навсегда.
Он откопал заметённые лыжи, попрыгал, примеряясь к рюкзаку, поводил открытой ладонью перед собой, определяя направление – и тяжело пошёл, загребая рыхлый кристаллический морозный снег. Остывающее солнце начинало бессильно клониться к синим щетинистым сопкам.
До зимовейки[14] было с полкилометра, но сквозь густой заснеженный ельник он пробивался около часа. Хуже приходилось разве что тогда, в северном Конго, да и то – из-за вони.
Воняло одинаково: что от болот, что от людей, что от негров…