Это просто кошмар какой-то. Еще и года не прошло, когда по– весеннему слякотный Питер встретил меня на выходе из аэропорта Пулково – 2. Борода безобразно чесалась, чемодан норовил угодить в лужу. А душа, истерзанная за семимесячную разлуку с домом, осторожно и сдержанно пела: «Домой! Пора, пора – домой!»
Но время не остановить, летит оно, окаянное с каждым прожитым годом все быстрее и быстрее. И вот опять за окном унылый пейзаж. Впрочем, не за окном, а за иллюминатором. Выглянешь – и тоскливо становится: грозный океан шевелится, как живой. Глаз не на что положить, разве что изредка безумные чайки бессмысленно витают над водой (это если у них хватает воли оторваться от земных помоек и, отдавая дань былым морским полетам, для пущей важности попарить над морскими просторами).
Я снова в море! Лишь выдержка и опыт (дембель – неизбежен!), противостоят депрессии. Но, боже мой, как же тяжело начинать новый отсчет до конца контракта! Где ты, мой дембель? Ау?
Детство мое длилось долго, примерно столько же, сколько и все отмеренные мне судьбой оставшиеся годы. Не по их количеству, а, так сказать, по качеству. Случались неприятности, но в школе и на первых двух курсах института я их легко и оптимистично преодолевал – ведь впереди замечательная, интересная и наполненная смыслом жизнь! Каждый день дарил радость.
Вдруг – бац! Случился большой облом, за которым последовали обломы поменьше. И, что самое неприятное – это стало постоянным делом: «Всех достанет нас дорога от беды к беде!» Костя Никольский – гений! Спустя несколько лет я нашел объяснение внезапной перемене своего мировоззрения: просто кончилась пора моего золотого детства. И это примечательное событие оказалось следствием не каких-то моих физиологических превращений, а самого неожиданного, хоть и вполне прогнозируемого, поворота в моей жизни. Вернее, даже обрыва, пропасти – короче, большого облома. И имя ему было – Армия, тогда еще Советская.
30 июня 1987 года я поставил подпись трясущейся от вчерашнего последнего гражданского вечера рукой в своем военном билете. Спустя несколько дней у меня пропало мое имя, зато появились одно за другим какие-то собачьи погоняла: «курсант», «солдат», «сержант», «мутант». Я выучил номер своего военного билета по требованию командиров назубок. Тем самым я стал обладателем Военной тайны. Сейчас, спустя двадцать лет я так же хорошо его помню. Номер своего мобильного телефона не помню – а эти семь цифр – пожалуйста. Захотят буржуины у меня прознать про этот код – буду сконфуженно молчать. Сконфуженно – потому что перед глазами будет бабочкой порхать военный билет с моей фамилией и прочими позывными. Чем больше я буду стараться о нем не думать – тем отчетливей будет казаться шифр, по которому в любом военном ведомстве сразу меня опознают, как своего. А стану молчать – потому что положено. Ничего не добьются от меня буржуины.
С того самого злополучного вечера, когда всю нашу двухсотую команду загрузили в Днепропетровский поезд, и Питер уплыл, равнодушно помахав нам на прощанье грязными трубами, упирающимися в самое небо, я начал думать о дембеле. Это был способ, помогающий бодро сносить все тяготы и лишения воинской службы. Он был далек, очень далек, но случилось чудо – этот день настал! Один год, десять месяцев и двадцать три дня прошли, я снова стоял перед тем же самым поездом, но уже в обратную сторону и ничего не чувствовал. Все счастье, к которому я был готов все эти долгие месяцы, обрушилось на плечи громадной усталостью.
Дембель не пришел ко мне заслуженным и почетным подарком. Я его вымучил, я его выстрадал.
После Дня Победы одна за другой уезжали по домам партии моих сослуживцев. Друг Макс даже звонил мне из своего Смоленска прямо в часть, благо дежурным в тот момент стоял наш капитан Князев, свой, из автослужбы. «Чего, – говорил Макс, – когда домой-то?» Я вопросительно смотрел на капитана – тот слышал наш разговор. В ответ он поскрипел портупеей и вышел на воздух.
Что-то не получалось у меня закончить без нервотрепки то дело, что иногда называют священным долгом Родине. Вроде бы, на мой взгляд, отслужил честно, не воровал, не глумился над молодыми, в попойках не участвовал, технику не губил. Перед офицерами не прогибался, прапорщиков не боялся – чего же им еще от меня надо? Последней каплей в подозрительной чаше заговора против меня и Карелии послужило увольнение в запас моего одноклассника, моего коллеги по институту Лехи. Почти два года мы с ним в одной казарме набирались уму – разуму, несколько дней назад загремел он в городскую больницу, в самое что ни есть кожно-венерологическое отделение. Причина сего кульбита для меня так и осталась тайной. Но Леха прикладывал руку к правой стороне груди, клянясь сердцем, что к болезням, передающимся половым путем его недуг не имеет никакого отношения. Мы с московским качком Андрюхой Пе́туховым, как раз навещали его, присев в тени плакучих ив под самым окошком на втором этаже, откуда блудницы и шаловницы со смехом поочередно представали перед нашими глазами, лишенными одежды. Так как окошко было все-таки высоковато, то мы видели лишь верхнюю часть проказниц, ни на секунду не забывая, причину, по которой все они оказались в больничном заточении.