В лагере всё устоялось. Даже беспредельщики и отморозки своё место имеют. А на пересылке хлебалом совсем щёлкать нельзя. За неосторожный взгляд могут на тот свет спровадить, не то, что за отвлечённый базар.
Слабые, порхавшие по жизни горе-интеллигенты, да всякие остатки дореволюционного декаданса быстро вышоркиваются из неё безжалостными законами мира его отступников. А неосновательному и ещё неоперившемуся малолетке вытравливается всякая вера в человеческую суть человека.
Правда, на пересылке были свои преимущества, напрямик связанные с постоянной сменой людей и событий. Здесь за неделю ожидания можно узнать такого, чего не опишешь и здравым разумением не сразу примешь.
На пересылке самым ценным является не жизнь как таковая, а информация. О чём угодно и про кого угодно. Это самая дорогая денюжка, самая валютная.
На одной из пересылок по воле Божьей мне досталось замешкаться на несколько недель. Тогда ожидался Указ Главного Кормчего, по которому таких, как я, могли амнистировать. Да всё не складывалось.
По этапу было известно, что на этой пересылке баланда туфтовая, но хлебушок добрый, из пекарни для лагеря военнопленных. Да что Хозяин пересылки держался на должности чуть ли не через всех Ягодных-Ежовых. И, в общем-то, не зверствовал.
После анадырских лагерей я был как у Христа за пазухой. До сих пор вспоминаю то времечко, как ничем не заслуженную благодать.
Я быстро освоился. Место занял непыльное. Урки ко мне относились как к старожилу и не забижали.
Там я познакомился с удивительными людьми. Один доктор, светило медицины, попавший под общую гребёнку дела врачей, пособил сохранить примороженные пальцы. Золотой души был человек. После оттепели искал его, да видно он сгинул в лихолетье тех последних годов… Были и другие.
Но особливо хотелось сказать про Покровителя. Так я его про себя назвал. Ни имени его, ни фамилии ни от кого не слышал. Хотя болтают даже там, где за лишнее слово язык отрезают вместе с головой, но тут…
Почему Покровитель? Не знаю. Сразу на ум пришло. Может, потому что по крови. И в облике его, и в каждом движении вроде бы ничего особенного не было. Вот разве что глаза – как два случайно незакрытых колодца. Без дна.
Отскажу про себя – тогдашнего.
Попавший под спуд тюремного и лагерного заключения , немедленно определяется жёсткими рамками соответствия. Будь ты хоть трижды академиком или знаменитым человеком на воле, в миру узаконенной несвободы, подобно брошенному в омут, опустишься на уровень своей реальной внутренней силы и возможностей её проявить.
То, что способно скрыть где-то среди сослуживцев или даже друзей, здесь становится неизбежно явным. Потому как на кон ставится не жизнь, а её достоинство.
Каждый крутится, как может. Сколько на моих глазах происходило трагедий падения человеческого, до самых гнилостных глубин, где уже и зверь кажется ангелом. И только затем, чтобы сохранить шкуру от боли или для продолжения своего существования… В любом виде.
Ломки шли страшные. Всё в этих подвалах несвободы старается стереть тебя в ничто и смешать с грязью… Страшный сон наяву.
Чем больше гордыни, тем горше участь.
Когда меня выхватило из потоков обыденной жизни и втиснуло на нары тюремного кича, от недоумения я оправился довольно скоро. Хотя прокатило меня по самым больным местам.
Чтобы не сойти с ума, я принялся болботать. Так, всякую ерунду. Скрашивал тягостность нескончаемых дней себе и сокамерникам всякими побасёнками и историями.
Спасибо дедушке. Он был мастером сказочки баить. В них я столько народной премудрости сыскал, что, когда пришёл мой черёд её передавать, то каждый рассказик собирал слушателей всех мастей: от конченного урки до такого же мытаря-бедолаги, как я.
И слушали со вниманием, и принимали. Принимали!
А пустобайство немедленно бы разоблачили. И прощай!
С тех самых пор меня прозвали – “Речой”. Это был мой заветный пропуск. Где бы я ни оказался, тюремная почта сообщала про меня: лох Реча – сказочник.
Вот это и есть определение.
На той самой пересылке урки сразу же подселили меня к себе – от параши подальше, к окну поближе.
“Крути кино, Реча”.
И понеслась…
Всегда хмурый и неразговорчивый пахан, из воровских авторитетов, чем-то приметил меня и, пока пребывал в ожидании адреса, позволял занимать нары по соседству.
Мне казалось, что он никогда не слушал моих россказней, но ни кодла, ни беспределы ни разу не тронули меня. А иногда с чьих-то харчей в моей баланде плавали добрые куски мяса. Или на хлеб клали настоящее масло.
С появлением Покровителя в огромной камере как будто ничего не изменилось. Но я сразу приметил его. Все нары были забиты прибывающим народом, а соседние с ним почему-то пустовали.
Вопросов в тюремном скиту не задают, но тут я не удержался. Чудности для меня всегда были привлекательней добра-здорова. Спросил мельтешащего рядом с паханом шестёрку. Но пахан вдруг разлепил свои коричневые веки и сквозь зубы процедил:
– Держись от него подальше, если хочешь утро встретить.
Я сильно испугался. Пахан тот до этого рта не раскрывал, а тут столько слов. Проще у горла ощутить холодное лезвие заточки, чем удостоится такого снисхождения.