Вой ворвался в уши и пронёсся дрожью по телу. Заставил вцепиться в мотыгу. Внутренности заледенели, а челюсть сжалась так, что хрустнула. Никол ещё никогда их не видел, только слышал… мать прятала их с сестрой в погребе перед Коленопреклонением и закапывала низкую дверь. Они слышали, как лопата срывает комья земли, те летят и барабанят по обшитому железом дереву. Различали молитву и её сдавленные рыдания. Они оставались в кромешной тьме и сами молились, а потом зажимали друг другу рты, чтобы ни один звук не выдал их. Вой долетал до погреба. За ним начинались рыдания, вопли и отголоски мерзкого хруста и чавканья. Когда всё смолкало, они забывались тревожным сном, но потом всё повторялось опять. На третий день белая, похожая на упавший с колокольни труп, мать выпускала их на свет. Их ослепшие глаза слезились и не хотели смотреть, но даже через пелену слёз было видно её изорванное тело и лицо.
Вой повторился ближе. Дикие птицы стихли, а скот, наоборот, тоскливо замычал в загонах. Никол выронил мотыгу. Он больше не мог прятаться. Летом ему исполнилось восемнадцать. Детей, если хорошо хоронились, калиго не искало. Словно давало им созреть, напитаться чужим страхом и муками в подвалах, чтобы, когда настанет их время, насладиться всей мерой их выдержанного в темноте ужаса. А вот со старшими не церемонилось…
Вой накрыл его целиком. Ударил по ушам, словно плетью. Во рту пересохло, хотелось бежать, но ноги подгибались и тряслись, как перед Первым причастием. Только теперь в бокале будет не вино. Прятаться поздно – калиго видят всё, чуют на многие мили, догоняют тех, кто убегает, и обращают в ревенантов.
Он вышел к дороге и, склонив голову, встал рядом с остальными. Если бы хватило смелости поднять голову, он бы увидел всех жителей Колобро. Они застыли, обречённо повторяя молитвы, в надежде пережить этот день. Мать всхлипнула и едва выговорила дрожащими губами:
– Только молчи.
Никол постарался уверенно кивнуть, но голова мотнулась, как у повешенного. Поэтому вместо «Отче наш» он начал повторять, что терпение – это высшая добродетель. Калиго ненавидят тех, кто молит о пощаде, плачет, убегает. На них нельзя поднимать глаз и нарушать смирение. Любое движение может стать последним. Надо терпеть, молчать и ждать. Лучше погибнуть, чем стать живым покойником и сожрать своих близких.
Стараясь унять колотящееся сердце, он жмурился и боялся спросить у матери про сестру. Она ни за что не хотела лезть в погреб одна. Поэтому спряталась и её никак не могли найти. Хоть бы не сглазить. Не дать им на поругание малую. Не выдать невольным движением.
– Пусть всё достанется мне, – бормотал он.
От леденящего воя перехватило дыхание. Чтобы не дрожать, Никол скрестил ноги и вцепился руками в штаны. Ткань затрещала, но он не расслабил пальцы.
Калиго докатилось до выстроившихся вдоль дороги колобровцев и с глухим рыком набросилось на смиренных жертв. Трещали рубахи, что-то шипело и скрежетало, прерываемое лишь сдавленными натужными стонами. Казалось, этому не будет конца, но кто-то не выдержал и тонко завизжал. Настолько искаженным голосом, что Никол затрясся ещё сильнее, чуть не порвав штаны. Он мог бы даже напрудить в них, этого всё равно бы никто не заметил. Визг оборвался, заглушенный бешеным хохотом. Треск усилился, но рвались уже не рубахи. Плоть не могла сдержать распирающий изнутри ужас. От вони горячей крови начались позывы. Голова кружилась, и становилось всё хуже и хуже. Никол трясся так, что выпустил штанины. Руки мотались перед животом, даже когда он прижимал их к себе. Колени стучали друг об друга, и если бы он мог двинуться, то бросился бы в лес, забыв обо всём. Спасительные деревья были так близко, на пригорке в конце дороги.
Калиго приближалось.
– Только молчи, – едва слышно простонала мать.
Тёмное облако, в котором проступали тени старух и ярмарочных уродов, накатило на неё и облепило со всех сторон. Замелькали зубы: человечьи и собачьи. Со свистом опускались когти и ногти. Мелькала совсем крошечная детская ручка. Что-то хрипело, сипело и чавкало. Подвывало, стонало и лаяло. Кисло-сладкий запах забил ноздри и слепил глаза. От него переворачивался желудок, а горло покрылось ядовитой слизью.
Мать не произнесла ни звука. Даже когда из тёмного пятна, в центре которого она пропала, вылетела струя горячей крови и попала Николу на лоб. Он склонил голову ещё ниже и всё-таки начал повторять «Отче наш». Слезы бежали по щекам, но о помощи нельзя было даже думать – убьют обоих. Главное вытерпеть это, сдержаться. Если смогла она, сможет и он. Только бы забыть про сестру. Как будто её нет. Пока калиго не уползёт обратно во тьму.
Чёрное облако неожиданно подскочило и скакнуло, в мгновение накрыв его самого. Стало холодно, как в глубине колодца. К удушливому смраду прибавился запах раскопанной земли. Никола облепили толстые белые черви и впились в кожу. Но он не поднял глаз, чтобы не увидеть того, чего не должен был видеть, только бормотал: «Эт нэ нос инду́кас ин тэнтацио́нем, сэд ли́бера нос а ма́ло». Даже когда что-то воткнулось в щеку и медленно поползло вниз, раздирая его кожу, он продолжал повторять: «Куониам ту́ум эст ре́гнум эт ви́ртус эт гло́рия ин секула. Амэн», пока не прикусил язык. Тогда, потеряв защиту спасительных слов, он сжался изо всех сил в непроницаемый ком равнодушия и смирения.