Я всегда хотела ребенка, даже когда была маленькой и понятия не имела, откуда берутся дети. Сколько себя помню, в глубине души жило это неудержимое ноющее желание – прямо-таки болезнь, пагубная страсть, ползущая сквозь мое тело, струящаяся по венам, вращающаяся по миллиардам нервов, окутывающая мой мозг туманной, навеянной гормонами жаждой. Все, что я хотела, это быть матерью.
Маленькая новорожденная девочка. Разве я прошу так много?
Это кажется забавным, и вспоминать теперь мне неловко. Ребенком я все загадывала и загадывала это желание, зажмурившись, со стиснутыми зубами и сжатыми кулаками призывая все волшебство, какое только могла, готовя выдуманный магический порошок из пахнущего гвоздикой талька моей матери и тюбика серебристых блесток. Опрыскав этой смесью свою куклу-пупса, я затаила дыхание в ожидании момента, когда она оживет, – мои безболезненные девственные схватки длились целых три минуты.
Да, сейчас это заставляет меня смеяться. Вызывает неудержимое желание разбить что-нибудь вдребезги.
Я хорошо помню, как сверкающие блестки порошка медленно и безысходно падали на ковер, когда я осторожно ощупывала безжизненную пластмассовую куклу. Почему она не задышала? Почему не ожила? Почему же магический порошок… или Бог… или мои необычайные силы – хоть что-нибудь – не превратили мою куколку в настоящую девочку? Она оставалась куском холодной пластмассы – все равно что мертвой. Как же я рыдала, когда она просто лежала в моих руках, неподвижная и твердая, запеленатая в трикотажное одеяло! А как же вся та любовь, что я дарила ей на протяжении многих лет, – за время самой длинной из известных ныне беременностей? Неужели это ничего не значило? Я хотела выдернуть эту девочку из заточения коробки для игрушек в реальную жизнь, мечтала быть ее мамочкой. Неужели она не желала быть моей? Неужели не хотела, чтобы ее любили, кормили, убаюкивали, чтобы с ней играли, чтобы на нее любовались, чтобы ее холили и лелеяли превыше всего? Неужели она не любила меня в ответ?
Я прибегала к помощи своего магического порошка, должно быть, раз сто. И каждая попытка оканчивалась неудачей, словно я проходила через своего рода процедуру ЭКО, бесполезную и дорогостоящую, – конечно же я не знала в те времена, что это такое. Когда мне было двенадцать, я оторвала пупсу голову и потихоньку, пока никто не видел, бросила ее вместе с туловищем в пылающие угли камина в гостиной. Кукла быстро рассеялась в золу. Последними расплавились ее глаза, каждый из которых, ошеломленно-голубой, до самого конца пристально смотрел на меня из своего угла.
Глупый расплавленный ребенок.
– Если кто-то и соберется подарить мне внуков, то это будешь ты, – всегда говорила мама, и ее правая щека подергивалась в беспокойном танце.
Я молилась, чтобы не подвести ее. Мама была не из тех людей, которые спокойно воспринимают разочарования. В ее жизни было слишком много обманутых надежд, чтобы больше не относиться к ним смиренно.
Сисси – так называла меня старшая сестра. Это прозвище приклеилось ко мне с тех пор, когда она еще не могла выговорить мое настоящее имя. Нас разделяли лишь восемнадцать месяцев, и, будучи единственными выжившими детьми нашей матери, мы в полной мере ощущали на себе последствия ее удушающей опеки. Не считая нашего рождения, она перенесла восемь выкидышей, три раза дети рождались мертвыми, а наш брат умер от менингита в двухлетнем возрасте. Я была самой младшей – последней счастливицей.
– Мы едва не потеряли и тебя, – то и дело напоминала мне мама таким непринужденным тоном, словно с потерей детей сталкивались все вокруг. Она сидела на старой скамейке, утопавшей в зарослях дикого красного винограда, грызла свои таблетки и курила одну сигарету за другой, глядя на огонь.
Рассказ о том, как я выжила, несмотря ни на что, был призван заставить меня чувствовать себя особенной, словно я стала чем-то вроде случайной удачи, победы на грани фола, разрушившей проклятие. Будто я и вовсе не должна была появиться на этой земле, и лишь благодаря счастливому случаю, колоссальной дозе магического порошка, очутилась здесь. Дышащей, живой.
Папа, напротив, был спокойным, непритязательным человеком, который тихо поглощал свою пищу, прислонившись к раковине, наблюдая за тремя главными женщинами своей жизни и подмигивая мне, когда окаянное чувство вины за мое существование выжимало слезы из моих на самом деле сухих глаз. Я чувствовала себя виноватой перед всеми моими умершими братьями и сестрами, словно грубо растолкала их локтями, заняв чужое место. Папа копался вилкой в своем картофельном пюре, сунув за ухо сигарету «на десерт», а вокруг его шеи вечно виднелись следы угольной пыли. Папа любил меня. Папа гладил меня по голове, когда мама не видела. Папа умирал столько, сколько я себя помню.
Грязные круги все еще виднелись вокруг папиной шеи, когда я заглянула в его гроб пятнадцатилетней онемевшей от ужаса девчонкой. Это чуть ли не вытатуированное «ожерелье», оставшееся от лет, проведенных под землей в шахте (которые спровоцировали рак легких и вдобавок эмфизему, как с гордостью сообщала всем и каждому моя мать), было единственным, что я в нем узнала. На поминках я нечаянно услышала, как мама говорила тетушке Диане о том, что папа, вероятно, отправился на небеса и снова станет ребенком. Мама увлекалась всей этой безумной потусторонней чепухой, так что не успело еще тело папы остыть, как она уже отправилась к медиуму. Обычно тетушка Диана потакала маме в «менее нормальные времена», как она называла этот период, – просто чтобы маме было легче. Но теперь мне кажется, что тетя поступала так, стараясь облегчить нашу с сестрой участь, чтобы заставить нас поверить, что все в порядке, хотя на самом деле это было не так. «Ваша мать – чокнутая, в ее голове все перемешалось, как в клетке с вертлявыми куницами», – сказала она нам однажды. После этого мне захотелось, чтобы тетушка Ди была нашей настоящей матерью.