…Все начинается с детской игры, где победитель получает значок из домашней коллекции: завяжи глаза и напиши вслепую какую-нибудь фразу. Мама мыла раму. Тобик – хороший пес. Я тебя люблю. Что угодно. Только чтобы – ровно. Строке не наползать на строку, не слиться.
Перетерпеть шарф вокруг головы даже сложнее, чем дрожь в руке. Быстрее хочется посмотреть и увидеть, насколько буквы непохожи на твои, насколько по ним ты отличаешься от самого себя, когда – с открытыми глазами и – по подсказке голой горизонтальной бумаги.
Мы выдерживали фразы не длиннее четырех слов.
Проходит время, все меньше слепоты наступает сознательно, все больше – вынужденно. В ней ты больше и плотнее, чем есть. С возрастом погружаешься в габариты внешнего, разучиваясь правильно рассчитывать пропорции своего тела. Словно человек, однажды пересевший из Запорожца в Волгу и не вписавшийся ни в один поворот.
Проходит время, и ты пробуешь повторить опыт письма в темноте. Уже понимая его символическую природу: научиться доверять и рисковать. Держать в памяти все, что хочешь написать, сразу. И написав, все еще помнить именно таким, каким хотел, а не таким, каким – получилось. Криво и со смещением. Повтор приносит новые удивления: оказывается, ты можешь написать не больше двух слов кряду. Но вдруг научился – левой рукой и двумя одновременно.
Из всех утрат, которыми мы становимся старше, утрата веры в спасительную вероятность – самая тяжкая. Есть приметы этой утраты на уровне каждого отдельного Я, но есть и те, что заметны всюду. Спуститесь в метро.
…станция Александровский сад – идеальная площадка эксперимента. Она – конечная. На поезда, приходящие сюда и не приписанные к подземному кремлевскому Городу, нельзя опоздать, и в них не втиснуться. Они изрыгнули ехавших в центр и ждут тех, кто бежит оттуда. Но люди входят внутрь только в течение первых двух минут. Давя и налезая на покидающих вагон, как строчки слепого письма. Те, что подойдут позже, так и останутся стоять на перроне, глядя вам в глаза сквозь воображаемое стекло воображаемой двери.
Почему?
Они боятся. Боятся, что автоматические двери щелкнут, не дав им перешагнуть порог. Допустим, решатся, а их тут же – цап! И либо газету порвут, либо сумку защемят, либо вообще конечность сломают.
Страх травмы. Страх распознанного другими намерения.
Оттого и ситуации наоборот – стоят-стоят снаружи, да вдруг как кинутся к вам! С отчаянным выражением радости на постороннем лице. Исчезающем сразу, как только барьер взят, дабы не выдать Поступок.
…со временем дней недели всегда – семь. И они неизменно – в столбик, в столбик газетной телепрограммы, набирающей с годами цвет и глянец. Каждую неделю покупаешь себе неделю следующую – отмечаешь подорожание, обкусанной шариковой ручкой ставишь восклицательные знаки напротив времени просмотра. Но почти никогда ничего из этого не включаешь, чтобы горело в глаза и обрывалось антенной рябью.
Веришь синопсисам на слово. Или не веришь настолько, чтобы придумывать совершенно свои истории под масками чужих названий. А помнишь ли, как все почти мультфильмы были – наугад и вдруг? Как вы прибегали домой после футбола, соврав, что – из школы, и успевали на встречу с муми-троллями, старой-старой сказкой и ежиком, так и не вышедшим из тумана?
И то ли школьное расписание, ревнующее к прогулам, подгадывало твое время под эфиры, то ли одноклассники слишком быстро забивали все голы в твои ворота… но о том, для чего на самом деле существует программа телепередач, ты узнал только в третьем классе общеобразовательной школы.
…на даче, недалеко от тех мест, где в имении «Мцыри» нашим ровесником жил у своей бабки Лермонтов, а теперь – открыт туберкулезный санаторий, – там мы росли. Летом. Зимой словно затормаживаясь специально, чтобы с новым июнем наверстывать с силой всех сбереженных месяцев. С тех пор пространство фирсановских полян и перелесков, искусственных пожарных прудов и свалок, куда порой ходили за остовом старой газовой плиты или какой другой хозяйственной надобностью (Из остова устраивали стол на открытом воздухе. Жили бедно и изобретательно.), – это пространство стало внутренним. Система параллельных улиц Пушкина и Ленина, переходящих в просеки, – это система сознания, со своими опорными знаками деревьев-не деревьев, людей-не людей.
В них, как в языческих алтарях, – души событий и героев. Все начала всех историй.
Эр-200 несется по песчаной насыпи, вдавливая рельсы в мховые подушки косогора и отдаваясь глухим вздрогом во всех без исключения домах. Помню, как моя кровать отъезжает от стены на какой-нибудь миллиметр и останавливается. До следующего поезда.
Есть во взрослении один момент – всеми пройденный, но не всем памятный. Я говорю об узнавании собственного пола.
Всегда казалось, что вариантов – бессчетное множество. Ты смотришь на цветок, охотишься за ветром (мы ели ветер, широко раскрывая рты и подставляя их под порывы; чувствовали направление на вкус), пересыпаешь неуничтожимый песок на обочине (кварц может расплавиться, изменить форму, но сам материал вечен). Ты чувствуешь все это и во всем – миллионы, миллиарды постоянно меняющихся оттенков. Ты чувствуешь их с самого раннего детства. Он, она, оно, они… и те, которым нет названия. В этом нельзя остановиться, нельзя прерваться и сказать: ветер – он, сирень – она, а что же делать с туманом? Не по этой ли причине ежик так и не вышел из, а лишь встретил там, внутри, друга-медвежонка?