Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети.
Но люди – большие, взрослые люди – не переставали обманывать и мучать себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не эта красота мира божия, данная для блага всех существ, – красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом.
Л.Н. Толстой. «Воскресенье»
Ожидание приговора было крайне затянуто. Клинцов с присутствующей на суде Еленой и «болельщиками» более часа томились в коридорах пахнущей краской квартиры. Наконец их пригласили на оглашение приговора. Вопреки ожиданиям, злобствующий председатель «впаял» Клинцову два с половиной года колонии поселения для лиц, совершивших умышленные преступления, со взятием под стражу в зале суда. Елена, не сдержавшись, разрыдалась, обнимая Александра. Все были поражены.
– Не нужно, Ленуся, – успокаивал жену Клинцов, – не доставляй этим, – он кивнул в сторону судебной тройки, – удовольствия.
Адвокат Володя Гурский ошарашенно прошептал: «Больше большего… Во, дает!» Тут в комнату зашел конвой из знакомых сержантов… «and all the fun was over»[1].
Казалось мне, кругом сплошная ночь,
Тем более, что так оно и было.
Из зэковской песни.
И теперь,
листая альбомы семейные,
Комментируя
северный наш колорит,
Тыча пальчиком
в мою физиономию,
Говорят:
«А вот этот – сидит!»
(Автор)
Прежде чем идти в камеру, покурили в дежурке. Бывшие товарищи подходили, сочувственно расспрашивали и смотрели как на покойника. Весть об аресте обэхээсника разлетелась по городу, обрастая надуманными подробностями и страстями. Для гэбэшников это было главным достижением и заключительным этапом работы. Народ видит: КГБ никому не позволит нарушать закон. Наказание неотвратимо. Клинцов больше не интересовал их ни в малейшем, тем более что их одиозного шефа Федорчука уже спровадили на покой.
Когда нервное возбуждение ослабело, Александра стала раздражать это сочувственно-бестолковое окружение. Он решительно встал и, охватив рукой приготовленный матрац, обращаясь к дежурному офицеру, хриплым прокуренным голосом сказал:
– Ну что, Григорьевич, водворяй.
Григорьевич виновато пожал плечами и, крутнув на пальце связку ключей, согласился:
– Пошли. Куда деваться?
Спускаясь по ступенькам в полуподвальное помещение изолятора и вдыхая все более плотный дух тюрьмы, замешанный на испарениях грязи, пота и мочи, Клинцов подумал, что за все время работы в новом здании ему не приходилось спускаться в изолятор. Раньше он испытывал стыдливую неловкость перед людьми за решеткой, нечто аналогичное с тем, что ощущаешь перед инвалидом, ненароком продемонстрировав в радостном порыве свое физическое богатство.
Изолятор имел еще множество недоделок, и потому в нем было холодно и сыро. Штукатурка только высыхала, и стены были влажными и холодными, дверцы «кормушек» были распахнуты и криво висели на дверях камер. Когда Клинцов с матрацем под мышкой пошел по длинному, подернутому сизой пеленой табачного дыма коридору, в изоляторе воцарилась вдруг зловещая, давящая тишина. Пытаясь сохранить достоинство и побороть страх перед ужасом неизвестного, он шел, напряженно глядя только вперед, сквозь плотное биополе любопытства, неприязни и злорадства. Из каждой «кормушки», как из вражеской амбразуры, в него были устремлены очереди ненависти и проклятий, и он чувствовал всей кожей, всем существом своим, как душа его под их губительным огнем сжимается в корчах.