Шурка с отвращением посмотрела на свое форменное платье. После девятого класса, уверенная, что больше его не надевать, она устроила форме экзекуцию. Бросив на пол, она потоптала ее ногами, зацепив носком, повозила по самым грязным углам коридора, потом повесила за подол в чулане и так и оставила висеть, бедную, вниз рукавами. Недели через две скомканная форма была заброшена на антресоли, в самый угол, за старые игрушки, в компанию к облезшей, старенькой, еще детсадиковской шубке. Теперь же, вытащив форму при помощи лыжной палки, Шурка размышляла, каким способом это уродище можно привести в состояние, пригодное для прохождения службы. Она положила форму в тазик, щедро посыпала сверху «Лотосом» и, будто пытая, стала обливать ее кипятком. Форма шипела, истекая чернотой, брезгливо пучилась белоснежная пена, запахло пылью, чернилами, и как-то странно и неожиданно ушло отвращение к бедняге форме, оставив в сердце Шурки печаль и разочарование. И она полила платье холодной водой, как бы спасая от пыток.
Позавчера директор их школы, старенькая Анна Семеновна, в просторечии «баушка», обрадовалась, когда Шурка принесла назад документы.
– Умница, деточка, умница! – щебетала она, угощая дыней.
Она была не права, «баушка», в этой своей радости. И самое главное – сама это знала. Шурке надо было уходить из школы и получать профессию, чтоб стать на ноги. Кто ж знал, что в этом году будет такой конкурс в полиграфический техникум? Она недобрала баллов, хотя сдала все без троек. Правда, она и не переутомила себя подготовкой, чего там врать… Думала, и так пройдет. Мать была счастлива ее неудачей, она хотела, чтоб Шурка окончила десятилетку. Как все. Именно радость матери побудила Шурку пойти в ПТУ. Но и тут оказалось не судьба. Шурке оставалось только строительное, значит, профессия отца. И сразу вспомнился суд, отец на скамье, какой он был маленький и жалкий за барьером. Очки у него сползали с носа, кто-то даже сказал: «Жулик! Соплей перешибешь!» И было в этом восклицании какое-то почтение к образу жулика, сильного, крепкого, которого нельзя перешибить соплей, а Шуркин отец был жулик неправильный, разрушающий устойчивый образ. Отец, собственно, и был таким – неправильным. Он работал прорабом, строителем. Вот от этого и шло Шуркино отвращение к профессии. Люди говорили, что отец «сел за других». И хоть документы следствия не вызывали сомнения в его личной вине, слова «сел за других» беспокоили. Шурка сама провела свое дознание, и оно сложным не было. Не вызывала, к примеру, сомнения «дружеская помощь», которой окружили их с матерью отцовы товарищи по работе, которых раньше они в глаза не видели.
– Не бери! – кричала Шурка, когда, оставив матери увесистые конверты, «товарищи» уезжали.
– Еще чего! – отвечала мать. – Золотой унитаз они нам с тобой поставят, и мало с них будет!
Отец отбывал срок, работая по специальности в соседней области. Мать к нему ездила. В эти дни он жил с ней в гостинице. Они ходили в театры, кино. Ездила к нему и Шурка. Гуляли вместе по набережной, и он просил ее быть сильной в этой жизни.
– А ты слабый? – спрашивала Шурка.
– В общем, да, – отвечал отец. И добавлял со злостью: – Да, черт побери! Да. Слабак я у тебя, слабак… А может, и трус…
Шурке было и жалко его, и противно, было в ней и сомнение в искренности его слов. Так ли уж он труслив и слаб, как внушает ей? Может, ему кажется, что быть трусливым лучше, чем быть, к примеру, подлым? И у него существует какая-то своя градация добра и зла? И ее отцу почему-то выгоднее выглядеть слабаком? Если это так, то ее ничто впредь не может с отцом связывать. Она готова ему простить вину, ошибку, заблуждение, но простить такую позицию?.. Шурка находилась в процессе изучения этого вопроса и подвинулась в нем настолько, что никакой мысли о любой строительной специальности допустить для себя не могла.
И теперь вот, отвергнутая полиграфическим техникумом и отвергнувшая строительное ПТУ, Шурка сушила форму на балконе, вспоминала ласковую «баушку» и думала, что год – приличный срок, дабы сообразить, что ей делать потом со своими руками и головой. К какому делу их приставить. Потом она взяла сумку с портретом Адриано Челентано и пошла в магазин «Школьник» покупать всякие там принадлежности.
Странно это все-таки выглядело… В Одессе он казался себе обычным, вчерашним… Даже когда ему дали эти новые, моднющие очки, и мама ахнула, и кинулась врачу на грудь, и стала целовать ему отвороты халата, а он, Мишка, вдруг испугался, что она будет целовать врачу руки… Даже тогда он был еще вчерашний. Мама же вдруг стала так плакать, что ее пришлось обнимать, как маленькую. И тут Мишка вдруг увидел и почувствовал, какая она маленькая на самом деле, и отвороты она целовала просто потому, что выше, до щеки, ей было не дотянуться. И теперь они с врачом обнимали ее, можно сказать, со всех сторон, а она хлюпала носом, бормотала какие-то глупости, а врач хлопнул Мишку по плечу и сказал:
– Я горжусь тобой, парень!
Так вот там, в Одессе, ощущение, что он стал какой-то другой, было все-таки неполным. А сейчас, идя с мамой в магазин «Школьник», он обратил внимание, что первые этажи домов будто бы стали ниже. Широкий подоконник витрины «Школьника», на котором любила сидеть очередь и столько раз сиживал он сам, был так невероятно низок, что представить себя сидящим на нем было просто невозможно. Корзинка же для самообслуживания, которой он всегда стеснялся, потому что она казалась громадной, неудобной и нелепой, поместилась в руке легко и невесомо… А потом вдруг заметил, что он здесь, в очереди, выше и больше всех, выше полок с тетрадями и дневниками, и видит всех входящих и выходящих, и не способен потеряться, как боялся потеряться еще два года тому назад. Вот в магазин вошла Шурка Одинцова с выражением тоски и скуки.