Гелий Ковалевич. Многим ли знакомо это имя?
Не знаю. Не думаю.
Между тем он больше пятидесяти лет работает в литературе, и порой ему сопутствует редкостная удача. Это не только мое мнение – самые лестные высказывания о прозе Ковалевича я слышал от признанных мастеров нашего цеха. А «Золотое перо» «Комсомолки» и «Известий» лучшей поры этих изданий Т. Степанов с восторженным недоумением допытывался, прочитав подборку рассказов в «Дружбе народов»: «Слушай, кто это? Я-то думал, что у нас разучились так писать…» (Мы в «ДН» тоже кое-что смыслим: подборка, удивившая чуткого читателя, была отмечена премией по итогам 1998 года.) Случилось так, что кроме кабинетов «ДН», где я познакомился с Гелием и изредка пересекался, в последние годы мы оказались еще и соседями: по московским масштабам человек, живущий за полверсты, очень близкий сосед. Соседство способствовало узнаванию некоторых жизненных подробностей, дополнивших читательские впечатления.
Вот судьба: один из первых больших рассказов Ковалевича «Никанор и Анна», написанный в середине 50-х годов прошлого века (право, сегодня это звучит почти как «средневековье»), отметил Михаил Шолохов. Рассказ и впрямь превосходен – плотная, упругая фраза, свежий, живой язык, особая писательская зоркость, значительность, эпичность интонации, органично сочетающаяся с лиричностью, – вот свойства, присущие этому писателю от молодых лет и по сей день.
После «Никанора и Анны» были еще рассказы непривычные, сказать точнее – неприемлемые в условиях литературной жизни тех лет: слишком мрачные по колориту, обнажающие корни социального неблагополучия. Их не публиковали, более того – не печатая, ругали автора, обвиняя в идеологических перекосах, чуть ли не злокозненности. Много лет зная Гелия Ковалевича, уверен, что он не диссиденствовал и не боролся с социалистическим строем, не выискивал его язв и не обличал. В полном соответствии с органичностью своего дара он воспроизводил в слове то, на что откликалась ранимая душа, что фиксировала чуткая фотопленка его художественного сознания. Думается, это одна из особенностей своеобразного дара – непосредственность отклика на творческий импульс, без долгой предварительной канители и «муки слова». Разумеется, как истинный писатель, он тщательно работает со словом, но по существу исходный текст не перерабатывается: он либо удался, либо – нет. У каждого читателя своя мера требовательности и свой вкус: в моем восприятии, на дюжину рассказов (а работает Ковалевич исключительно в малом жанре) приходится две-три удачи, но цена их очень высока. Кстати, преданность малому жанру по-своему свидетельствует о свойствах этого редкого дарования, «хрупкого, как пыльца на крыльях бабочки».
Он не склонен выстраивать и организовывать большой материал, дописывать и перемонтировать эпизоды; он как бы выбрасывает игорные кости, по чьей-то прихоти складывающиеся в победную комбинацию, бурит скважину, которая либо дарует чистейшую родниковую воду, либо просто снашивает бурильную установку.
Мне не составит труда припомнить десяток превосходных рассказов писателя, почему бы не сказать – шедевров. Вот на пробу кусочек из удивительно печальной и нежной истории под названием «Стакан молока»: «А на лесной дороге она вспомнила речную свежесть, услышала запах рано отцветшей сурепки, мягкий тлен травы – тот особенный, невнятный в полдень и явственный, теплый от нагретой земли запах с лугов, который под вечер ненадолго берет силу, и оглянулась, и не узнала за слезами дорогих мест…» Весь этот рассказ о посещении не старой еще вдовой могилы погибшего на фронте мужа и странной встрече в придорожном селе восхитителен, от первого до последнего слова. Это тот редкий случай, когда прикосновение писателя к почве народной жизни подарило ему (нам всем!) чистейший ключ, поистине сказочную «живую воду».
Совсем по-другому хорош мрачный, угрюмый, фолкнеровский по колориту рассказ «Белый свет», с суровой и мощной сибирской фактурой, с куркульским борением собственнических страстей, жутким, неумолимым и неизбежным убийством племянника родным дядей по имени Ксенофонт. Время написания рассказа – 1962 год, когда у нас царит культ «старика Хэма», Фолкнера еще нет и в помине. Спустя десяток лет фолкнеровская фраза соблазнит и подомнет многих. Впрочем, у Ковалевича с великим американцем нету ни малейшего стилистического сходства. «Белый свет» рожден на русской почве, в русской литературной традиции. С создателем Йокнапатофской саги его сближает мощная укорененность в почве и интерес к темным сторонам человеческой психики.
Скажу еще об одном из замечательных рассказов Ковалевича. Это «Далеко, далеко за морем», рассказ об одном дне Ивана Бунина, прожитом вдали от России, близ селения Антиб. Бунин еще не стар, он полон сил, физических и творческих.
В рассказе все превосходно, по-бунински пластично и исполнено жизни: и «южная грязная теснота известняковых домов – что-то, пожалуй, крымское, гурзуфское», и аптечный йодистый запах моря в таверне; и больной старик в соломенном канотье, передвигающийся мелкими поразительно быстрыми шажками, сопровождаемый дочерью, тоже очень немолодой; и мысли о собственном творчестве: «Писал он легко, несколько даже презрительно по отношению к собственному удивлению: откуда что приходило, откуда бралась в нем жестокая ясность? А вот-таки бралась!..» После посещения таверны «в дни большой работы он сейчас же направлялся домой, не позволяя себе отвлечений. И каменной дорогой шел быстро. Вид его был нелюдим, взгляд высок и достоин, словно предстояла ему некая миссия». (Все так, все превосходно.)